Жанр: Книги


Knopka_Prediduchaja 

Александр Дюма

Женская война

Часть третья. Виконтесса де Канб
I

На другой день приехали в Бордо. Следовало, наконец, решить, каким образом въедут в город. Герцоги с армией находились милях в десяти, стало быть, можно было попробовать въехать мирно или с войском. Всего важнее было знать, что лучше: повелевать в Бордо или повиноваться парламенту. Принцесса Конде собрала свой совет, состоявший из маркизы де Турвиль, Клары, придворных дам и Лене. Маркиза де Турвиль, знавшая своего противника, очень настаивала, чтобы его не допускать в совет, она основывалась на том, что это война женщин, в которой мужчины должны действовать только на полях битвы. Но принцесса объявила, что Лене представлен ей принцем, ее супругом, и потому она не может не призвать его в комнату совещаний, где, впрочем, присутствие его не может иметь важности, потому что решено, что он может говорить, сколько ему угодно, но его не станут слушать.

Осторожность маркизы де Турвиль не была вовсе бесполезна; в два дня, употребленные на переезд, она успела настроить ум принцессы на воинственный лад, к которому она и без того уже склонилась. Маркиза боялась, чтобы Лене не разрушил всего ее труда, совершенного с такими усилиями.

Когда совет собрался, маркиза изложила свой план. Он состоял в том, чтобы тайно призвать герцогов и армию, добыть просьбою или силою известное число лодок и въехать в Бордо по реке при криках: «К нам, жители Бордо! Да здравствует Конде! Долой Мазарини!» Таким образом, въезд принцессы становился настоящим торжественным шествием, и маркиза де Турвиль непрямым путем возвращалась к любимой своей мечте: взять Бордо силою и напугать королеву армией, которая начинает тем, что берет города.

Лене во все это время кивал головою в знак одобрения и прерывал слова маркизы только похвальными восклицаниями. Потом, когда она окончила изложение плана, он сказал:

— Бесподобно, маркиза! Извольте сказать заключение.

— Оно очень легко и состоит из двух слов, — продолжала торжествующая старушка, воодушевляясь собственным своим рассказом, — среди дождя пуль, при звуке колоколов, при криках негодования или любви народа слабые женщины мужественно пойдут к великому своему назначению. Малютка на руках матери станет просить защиты у парламента. Это умилительное зрелище непременно тронет самые жестокие души. Таким образом, мы одержим победу наполовину силою, наполовину справедливостью нашего дела, а в этом состоит вся цель ее высочества.

Заключение произвело еще более впечатления, чем самое изложение плана маркизы. Все были в восторге, более всех принцесса. Клара соглашалась с нею, потому что ей очень хотелось ехать на остров Сен-Жорж для переговоров. Начальник телохранителей тоже поддакивал, потому что он по званию своему должен был искать случая показать храбрость. Лене более нежели хвалил, он встал, взял руку маркизы и почтительно и нежно сжал ее.

— Маркиза, — сказал он, — если бы я не знал всего вашего ума, если бы не знал, как вам известен, по инстинкту или по изучению, важный политический и военный вопрос, который теперь нас занимает, то теперь убедился бы в ваших достоинствах и поклонился бы самой полезной советнице ее высочества.

— Не правда ли, Лене, — сказала принцесса, — план превосходен? И я тоже думала. Виалас, надеть на герцога Энгиенского шпагу, которую я приказала приготовить для него, шлем и его оружие.

— Да, скорее, Виалас, но прежде позвольте мне сказать только одно слово, — начал Лене.

Маркиза Турвиль, начинающая уже гордиться, вдруг опечалилась, потому что знала, как обыкновенно Лене восстает на нее.

— Извольте, говорите! — сказала принцесса. — Что еще?

— Почти ничего, самое ничтожное замечание. Никогда еще не предлагали плана, который бы так согласовался с вашим августейшим характером.

От этих слов маркиза Турвиль еще более нахмурилась, а принцесса, прежде начинавшая сердиться, теперь улыбнулась.

— Но, ваше высочество, — продолжал Лене, следя глазами за влиянием этого страшного «но» на свою обыкновенную соперницу — соглашаясь с особенным удовольствием на исполнение этого плана, который один только нам приличен, я осмелюсь предложить маленькое изменение.

Маркиза с неудовольствием и холодно повернулась и приготовилась к защите.

Принцесса опять нахмурила брови.

Лене поклонился и просил позволения продолжать.

— Звуки колоколов, крики народной любви, — сказал он, — порождают во мне радость, которую я не могу даже выразить, но я не совсем спокоен насчет дождя пуль, о котором говорила маркиза.

Маркиза приосанилась, приняла воинственный вид. Лене поклонился еще ниже и продолжал, понизив голос на полтона:

— Разумеется, умилительно было бы видеть женщину и малютку спокойными во время такой бури, которая обыкновенно пугает даже мужчин. Но я боюсь, что одна из этих безрассудных пуль, которые поражают бессознательно и слепо, повернет дело в пользу кардинала Мазарини и испортит наш план, который, впрочем, превосходен. Я совершенно согласен с мнением, так красноречиво выраженным маркизою де Турвиль, что принцесса должна открыть себе дорогу к парламенту, но не оружием, а просьбою. Я думаю, наконец, что гораздо похвальнее будет тронуть самые жестокие души, чем победить самые неустрашимые сердца. Думаю, что первое средство в тысячу раз легче последнего, и что цель принцессы одна — вступить в Бордо. Прибавлю, что вступление наше туда очень ненадежно, если мы вздумаем сражаться…

— Вы увидите, — сказала маркиза с желчью, — что господин Лене разрушит весь мой план, как бывает обыкновенно, и мало-помалу предложит свой вместо моего.

— Помилуйте! — вскричал Лене, пока принцесса успокаивала маркизу улыбкою и взглядом. — Я стану разрушать ваш план, я, ваш искренний почитатель? О, нет!.. Но я знаю, что из Бле приехал в Бордо офицер королевских войск, ему поручено взволновать умы против ее высочества. Знаю притом, что Мазарини кончит одним ударом, если представится удобный случай к тому. Вот почему я боюсь дождя пуль, о котором сейчас говорила маркиза де Турвиль, и между ними боюсь особенно пуль рассудительных, еще более, чем тех, которые поражают бессознательно и слепо.

От последних слов Лене принцесса задумалась.

— Вы всегда все знаете, — сказала маркиза голосом, дрожащим от гнева.

— Однако же жаркая стычка была бы, славное дело, — сказал, вставая и притопывая ногою, начальник телохранителей, старый воин, веривший в силу оружия.

Лене нажал ему ногу, взглянув на него с самою приятною улыбкою.

— Точно так, капитан, — сказал он, — но вы, вероятно, тоже полагаете, что жизнь герцога Энгиенского необходима нашему делу, и если он будет взят в плен или убит, то и настоящий генералиссимус войск принцев будет взят в плен или убит.

Начальник телохранителей понял, что этот титул генералиссимуса, данный семилетнему ребенку, превращает его, старого служаку, в настоящего предводителя войска, он понял, что сказал глупость, отказался от первой своей мысли и начал жарко поддерживать Лене.

Между тем маркиза приблизилась к принцессе и разговаривала с нею вполголоса. Лене увидел, что ему придется выдержать еще нападение.

Действительно, принцесса повернулась к нему и сказала с досадой:

— В самом деле, странно… С таким усердием расстроить все, что было так хорошо устроено.

— Вы изволите ошибаться, — возразил Лене. — Никогда я ничего не расстраиваю с особенным усердием, а, напротив, стараюсь все уладить. Если, несмотря на мои предостережения, вам угодно подвергать опасности жизнь вашу и вашего сына, вы вольны умереть, и все мы умрем вместе с вами: ведь это самое легкое дело, любой лакей вашей свиты и самый жалкий из горожан могут сделать то же. Но если мы хотим иметь успех, несмотря на усилия Мазарини, королевы, парламентов, Наноны Лартиг, словом, несмотря на все препятствия, неразлучные с слабостью нашего положения, так вот что остается нам…

— Милостивый государь, — заносчиво вскричала маркиза, схватившись за последнюю фразу Лене, — слабости нет там, где есть имя Конде и две тысячи воинов, сражавшихся при Рокруа, Нордлингене и Лане. А если уж мы слабее, то мы всячески погибли, и не ваш план, как бы он ни был превосходен, спасет нас!

— Я читал, — ответил Лене, наперед наслаждаясь эффектом, который он произведет на принцессу, слушавшую внимательно, — я читал, что вдова одного из знаменитейших римлян, при Тиверии, великодушная Агриппина, у которой отняли супруга ее Германика, принцесса, которая могла одним словом собрать целую армию, — что Агриппина вошла одна в Бринд, прошла по целой стране пешком, одетая в траурную одежду, и вела за руку детей своих. Она шла, бледная, с заплаканными глазами, опустив голову, а дети ее рыдали и молили взглядом… Тут все, видевшие ее, а их было более двух миллионов от Бринда до Рима, сами зарыдали, проклинали злодеев, грозили им, и дело Агриппины было выиграно не только в Риме, но даже во всей Италии, не только у современников, но и у потомства: она не встретила сопротивления слезам и стонам своим, а мечи ее встретились бы с мечами, копья с копьями… Думаю, что есть большое сходство между принцессой и Агриппиной, между принцем и Германиком и, наконец, между отравителем Пизоном и кардиналом Мазарини. Если есть сходство, если положение одно и то же, то я прошу и поступить, как поступила Агриппина. По мнению моему, то, что так превосходно удалось тогда, не может не иметь такого же успеха теперь…

Одобрительная улыбка явилась на устах принцессы и утвердила успех речи Лене. Маркиза ушла в угол комнаты. Виконтесса Канб, нашедшая друга в Лене, поддержала его за то, что он поддерживал ее. Старый служака плакал от души, а маленький герцог Энгиенский весело закричал:

— Маменька! Вы поведете меня за руку и оденете в траурное платье?

— Да, сын мой, — отвечала принцесса. — Лене, вы знаете, что я всегда имела намерение показаться жителям Бордо в траурном платье.

— Черный цвет удивительно идет вашему высочеству, — сказала Клара потихоньку.

— Тише, — отвечала принцесса, — маркиза будет кричать об этом громко, так уж нечего толковать вполголоса.

Программа въезда в Бордо была утверждена на основаниях, предложенных осторожным Лене. Придворным дамам приказали приготовляться. Юного принца одели в белое платье с черными и серебряными обшивками, дали ему шляпу с белыми и черными перьями. Принцесса, подражая Агриппине, оделась с изысканною простотою в черное платье без бриллиантов.

Лене, учредитель торжества, много хлопотал о своем великолепии. Дом, в котором он жил в двух лье от Бордо, постоянно был наполнен приверженцами принцессы, желавшими знать, какого рода прием будет ей приятнее. Лене, как директор театра, посоветовал им употребить в дело цветы, клики восторга и колокола. Потом для удовольствия воинственной маркизы Турвиль предложил воинственную пальбу.

На другой день, 31 мая, по приглашению парламента, принцесса отправилась в путь. Некто Лави, генерал-адвокат парламента и жаркий приверженец Мазарини, велел еще накануне запереть ворота, чтобы принцесса не могла вступить в город. Но против него действовали приверженцы партии Конде, а утром собрался народ и при криках: «Да здравствует принцесса! Да здравствует герцог Энгиенский!» разбил топорами ворота. Таким образом, не представлялось препятствий знаменитому въезду, который начинал принимать характер триумфа. Наблюдатель мог видеть в этих двух событиях влияние начальников двух партий, разделявших город: Лави получал приказания прямо от герцога д’Эпернона, а народ имел своих начальников, получавших советы от Лене.

Едва принцесса въехала в ворота, как началась давно подготовленная сцена в гигантских размерах. Корабли, стоявшие в порту, встретили ее пушечною пальбою, тотчас загремели и городские пушки. Цветы летели из окон или вились по улицам гирляндами, мостовая была покрыта ими. Тридцать тысяч жителей и жительниц Бордо всех возрастов кричали беспрестанно, усердие их возрастало ежеминутно, потому что они ненавидели Мазарини, а принцесса и сын ее внушали им живейшее участие.

Впрочем, маленький герцог Энгиенский лучше всех сыграл свою роль. Принцесса не решилась вести его за руку, боясь, что он устанет или упадет под грудою цветов. Поэтому принца нес камер-юнкер. У мальчика руки были свободны, он посылал поцелуи направо и налево и грациозно снимал свою шляпу с перьями.

Жители Бордо легко приходят в восторг. Женщины почувствовали беспредельную любовь к хорошенькому мальчику, который плакал так мило. Старые судьи трогались словами маленького оратора, который говорил: «Господа, кардинал отнял у меня батюшку, замените же мне отца».

Напрасно приверженцы Мазарини пытались сопротивляться. Кулаки, камни и даже алебарды принудили их к осторожности, они поневоле должны были уступить триумфаторам.

Виконтесса де Канб, бледная и важная, шла за принцессой и привлекала взоры. Она думала об этом торжестве с некоторой грустью: она боялась, что сегодняшний успех, может быть, заставит забыть принятое вчера решение. Она шла в толпе, ее толкали ухаживатели, толкал народ; на нее сыпались цветы и почтительные ласки; она боялась, что ее понесут в триумфе, потому что несколько голосов начинали уже кричать об этом. Вдруг увидела она Лене, который заметил ее волнение, подал ей руку и довел до экипажа. Между тем она, отвечая собственной своей мысли, сказала:

— Ах, как вы счастливы, Лене! Вы всегда во всем заставляете принимать ваши советы, и их всегда исполняют. Правда, — прибавила она, — они всегда хороши и полезно слушать их…

— Мне кажется, виконтесса, вы не можете жаловаться, вы дали только один совет, и его тотчас приняли.

— Как так?

— Ведь решено, что вы поедете на остров Сен-Жорж.

— Но когда?

— Хоть завтра, если обещаете мне неудачу.

— Будьте спокойны; я очень боюсь, что желание ваше исполнится.

— Тем лучше.

— Я вас не совсем понимаю.

— Нам нужно сопротивление крепости Сен-Жорж, чтобы жители Бордо приняли наших герцогов и армию, а они нам чрезвычайно нужны в теперешнем нашем положении.

— Разумеется, — отвечала Клара, — но, хотя я не так знакома с военным делом, как маркиза Турвиль, однако же, мне кажется, что не атакуют крепости, не потребовав прежде, чтобы она сдалась.

— Совершенно так.

— Стало быть, пошлют кого-нибудь для переговоров на остров Сен-Жорж?

— Разумеется.

— Так я прошу, чтобы послали меня.

Лене изумился.

— Вас, — вскрикнул он, — вас! Но, верно, все наши дамы превратились в амазонок?

— Позвольте мне исполнить мою прихоть, господин Лене.

— Вы совершенно правы. Тут может быть только одно дурно для нас: вы, пожалуй, возьмете крепость.

— Стало быть, решено?

— Решено.

— Но еще одно обещание.

— Что такое?

— Чтобы в случае неудачи никто не знал имени парламентера, которого вы пошлете.

— Извольте, — сказал Лене, подавая руку Кларе.

— Когда же ехать?

— Когда вам угодно.

— Завтра?

— Пожалуй.

— Хорошо. Вот принцесса с сыном выходит на террасу президента Лалана. Предоставляю мою долю триумфа маркизе де Турвиль. Извините меня перед ее высочеством, скажите, что я вдруг заболела. Велите довести меня до квартиры, которую вы приготовили мне: я пойду готовиться к отъезду и думать о данном мне поручении, которое очень беспокоит меня: я ведь исполняю первое поручение в этом роде, а в вашем свете, говорят, все зависит от первого дебюта.

— Теперь, — сказал Лене, — я не удивляюсь, что Ларошфуко едва не изменил герцогине Лонгвиль ради вас. Вы равны с нею во многих отношениях, а в некоторых гораздо выше ее.

— Может быть, — отвечала Клара, — и я принимаю ваш комплимент. Но если вы имеете какое-нибудь влияние на герцога де Ларошфуко, утвердите его в первой его любви, потому что я боюсь второй.

— Извольте, постараюсь, — сказал Лене с улыбкою, — сегодня вечером я дам вам инструкцию.

— Так вы соглашаетесь, чтобы я доставила вам остров Сен-Жорж?

— Поневоле согласишься, если так вам угодно.

— А герцоги и армии?

— У меня есть другое средство призвать их сюда.

Лене дал кучеру адрес квартиры виконтессы, ласково простился с Кларой и пошел к принцессе.

II

На другой день после въезда принцессы в Бордо Каноль давал большой обед на острове Сен-Жорж. Он пригласил офицеров гарнизона крепости и комендантов прочих крепостей провинции.

В два часа пополудни, когда назначен был обед, Каноль встретил у себя человек двенадцать дворян, которых он видел в первый раз. Они рассказывали о вчерашнем важном событии, шутили насчет дам, сопровождавших принцессу, и весьма мало походили на людей, собирающихся сражаться и заботящихся о самых важных государственных интересах.

Веселый Каноль в шитом золотом мундире оживлял общую радость своим примером.

Хотели садиться за стол.

— Милостивые государи, — сказал хозяин, — извините, недостает еще одного гостя.

— Кого же? — спросили молодые люди, глядя друг на друга.

— Верского коменданта. Я писал к нему, хотя не знаю его. Именно потому, что мы не знакомы, я обязан быть с ним особенно обходительным. Поэтому я прошу вас дать мне еще полчаса времени.

— Верский комендант! — сказал старый офицер, привыкший к военной аккуратности, которого эта отсрочка заставила вздохнуть. — Позвольте, если я не ошибаюсь, теперь комендантом в Вере маркиз де Берне, но он сам не управляет, у него есть лейтенант.

— Так он не приедет, — сказал Каноль, — а пришлет своего лейтенанта вместо себя. Сам он, верно, при дворе, где добывают милости.

— Но, барон, — сказал один из гостей, — мне кажется, не нужно жить при дворе, чтобы идти вперед по службе; и я знаю одного известного мне коменданта, который не может жаловаться. Черт возьми! В три месяца он пожалован в капитаны, в подполковники и назначен комендантом острова Сен-Жорж. Славный скачок по службе, признайтесь сами!

— Да, признаюсь, — отвечал Каноль, покраснев, — и, не зная, чему приписать такие милости, должен сказать, что у меня есть какой-нибудь гений, раз мне так везет.

— Мы знаем вашего доброго гения, — сказал лейтенант, показывавший Канолю крепость. — Ваш добрый гений — ваши достоинства.

— Не оспариваю его достоинств, — сказал другой офицер, — напротив, первый признаю их. Но к этим достоинствам прибавлю еще рекомендацию одной дамы — самой умной, самой добродетельной, самой любезной из всех французских дам — разумеется, не считая королевы.

— Без намеков, граф, — сказал Каноль, улыбаясь. — Если у вас есть тайны, так берегите их для себя. Если вы знаете тайны ваших друзей, так берегите их для друзей.

— Признаюсь, — сказал один офицер, — когда у нас просили извинения, отсрочки на полчаса, я думал, что дело идет о каком-нибудь ослепительном наряде. Теперь вижу, что я ошибся.

— Неужели мы пообедаем без женщин? — спросил другой.

— Что же делать? Разве пригласить принцессу со всей свитой? А больше нам не с кем обедать, — отвечал Каноль. — Притом же, не забудем, господа, что наш обед серьезный: если мы захотим говорить о делах, так надоедим только самим себе.

— Хорошо сказано, комендант, хотя по правде следует признаться, что теперь женщины предприняли нападение на нашу власть, а в доказательство приведу слова, которые при мне кардинал сказал дону Луи де Геро.

— Что такое? — спросил Каноль.

— Вы, испанцы, очень счастливы! Испанские женщины занимаются только деньгами, кокетством и любовниками, а у нас во Франции женщины выбирают себе почитателей, соображаясь с политикой. Так что, — прибавил кардинал с отчаянием, — так что любовные свидания проходят в разборе распоряжений министерства.

— Зато, — сказал Каноль, — война, которую мы теперь ведем, называется женскою. Это очень для нас лестно.

Полчаса, выпрошенные Канолем, прошли, дверь отворилась и лакей доложил, что кушанье готово.

Каноль пригласил гостей в столовую, но когда они пошли, голос другого лакея раздался в передней:

— Господин комендант Вера!

— Ага, — сказал Каноль, — это очень мило с его стороны.

И он пошел навстречу товарищу, которого еще не знал, но вдруг вскричал с удивлением:

— Ришон! Ришон — комендант Вера!

— Да, я сам, любезный барон, — отвечал Ришон, сохраняя свой обычный важный вид.

— Тем лучше! Тысячу раз тем лучше! — сказал Каноль, дружески пожимая ему руку. — Милостивые государи, — прибавил он, обращаясь к гостям, — вы не знаете моего друга, но я знаю его и громко говорю, что нельзя было поручить важной должности более честному человеку.

Ришон осмотрелся важно, как орел, который прислушивается, и, видя во всех взглядах только удивление и благосклонность, сказал Канолю:

— Любезный барон, вы беретесь отвечать за меня, так потрудитесь познакомить меня с этими господами, которых я не имею чести знать.

И Ришон указал глазами на трех или четырех гостей, которых он видел в первый раз.

Тут пошел обмен тонких учтивостей, которые придавали столько благородства и дружества всем сношениям в то время. Через четверть часа Ришон стал другом всех молодых офицеров и мог уже попросить у каждого и его шпагу, и его кошелек. Ручательством за него служили его известная храбрость, его безукоризненная репутация и благородство, выражавшееся в его глазах.

— Черт возьми! — сказал комендант Брона. — Надобно признаться, что кардинал Мазарини знаток в военных людях и с некоторого времени мастерски устраивает дела. Он чует войну и хорошо выбирает комендантов: Каноль здесь, Ришон в Вере!

— А будут ли драться? — спросил Ришон небрежно.

— Будут ли драться? — повторил молодой человек, приехавший прямо от двора. — Вы спрашиваете, будут ли драться, Ришон?

— Да.

— Так я спрошу у вас, в каком положении ваши бастионы?

— Да они почти новые, я только три дня вступил в управление крепостью, а произвел в них починок столько, сколько не было произведено в продолжение прежних трех лет.

— Ну, так они не замедлят пойти впрок, — сказал молодой человек.

— Тем лучше, — прибавил Ришон. — Чего могут желать военные люди? Войны!

— Хорошо, — подхватил Каноль, — король теперь может почивать спокойно, потому что жители Бордо в узде: обе реки заняты.

— Правда, — произнес Ришон важно, — тот, кто дал мне это место, может надеяться на меня.

— А давно ли вы в Вере?

— Только три дня, а вы, Каноль, давно здесь?

— Уже неделю. Так ли вас приняли, как меня, Ришон? Мой прием был великолепен, и я, кажется, еще не довольно благодарил моих офицеров. Я слышал колокола, барабаны, радостные крики, не доставало только пушечной пальбы, но ее обещают мне через несколько дней, и это утешает меня.

— Вот какая разница между нами, — отвечал Ришон. — Я явился в крепость, мой милый Каноль, так же скромно, как вы великолепно, мне дан был приказ ввести в Вер сто человек, сто тюренских воинов, и я не знал, как это сделать, когда вдруг получил мой диплом, подписанный герцогом д’Эперноном. В это время я находился в Сен-Пьере. Я тотчас поехал, отдал письмо моему лейтенанту и без шума, как можно тише принял начальство над крепостью. Теперь я там.

Каноль, сначала смеявшийся, при последних словах Ришона встревожился каким-то мрачным предчувствием.

— И вы как дома? — спросил он.

— Стараюсь устроить так, — отвечал Ришон спокойно.

— А сколько у вас человек?

— Во-первых, сто человек Тюренского полка, все старые солдаты, дрались при Рокруа, на них можно понадеяться. Потом рота, которую я набираю из городских жителей, и учу их по мере того, как рекруты прибывают: горожане, молодые люди, работники, всего человек двести. Наконец, жду подкрепления, еще человек сто или полтораста, навербованных тамошним капитаном.

— Капитаном Рамбле? — спросил один из гостей.

— Нет, капитаном Ковиньяком, — отвечал Ришон.

— Мы такого не знаем, — сказали несколько голосов.

— А я знаю, — сказал Каноль.

— Он испытанный роялист?

— Ну, не отвечаю за него. Однако же я имею полное право думать, что капитан Ковиньяк — приверженец герцога д’Эпернона и очень ему предан.

— Так и ответ готов: кто предан герцогу, тот предан и королю.

— Это должно быть передовой королевского авангарда, — сказал старый офицер, старавшийся наверстать за столом потерянное время. — Мне так говорили о нем.

— Разве его величество уже в дороге? — спросил Ришон с обыкновенным своим спокойствием.

— Да, теперь король должен быть, пожалуй, не дальше как в Блуа, — отвечал молодой придворный.

— Вы знаете?

— Наверное знаю. Армией будет командовать маршал де Мельере, который должен здесь в окрестностях соединиться с герцогом д’Эперноном.

— Может быть, в Сен-Жорже? — спросил Каноль.

— Или в Вере, — прибавил Ришон. — Маршал де Мельере идет из Бретани, и Вер на его пути.

— Кому придется выдержать натиск двух армий, тот может побояться за свои бастионы, — сказал комендант Брона. — У маршала де Мельере тридцать орудий, а у герцога двадцать пять.

— Славная пальба будет, — сказал Каноль, — жаль, что мы ее не увидим.

— Да, если кто-нибудь из нас не пристанет к партии принцев, — заметил Ришон.

— Ваша правда, но во всяком случае Каноль все-таки увидит огонь. Если он перейдет к принцам, то познакомится с пушками маршала де Мельере и герцога д’Эпернона. Если останется верным королю, то увидит огонь жителей Бордо.

— О, их я не считаю страшными, — отвечал Каноль, — и, признаюсь, мне стыдно иметь дело только с ними. По несчастию, я телом и душою предан королевской партии, и мне придется довольствоваться войною с невоенными.

— А они повоюют с вами, — сказал Ришон, — уверяю вас!

— Так вы что-нибудь об этом знаете? — спросил Каноль.

— Не только знаю, но даже уверен в этом. Городской совет решил, что прежде всего займут остров Сен-Жорж.

— Хорошо, — отвечал Каноль, — пусть придут, я их жду.

Начинали приниматься за десерт, как вдруг у ворот крепости раздались звуки барабана.

— Что это значит? — спросил Каноль.

— Черт возьми! — сказал молодой офицер. — Вот будет любопытно, если вас теперь атакуют, милый Каноль, приступ — чудесное препровождение времени после обеда.

— Да оно на то и похоже, — прибавил старый комендант. — Эти проклятые горожане всегда так делают: беспокоят во время обеда. Я находился на аванпостах в Шарантоне, когда дрались у Парижа: мы никогда не могли ни позавтракать, ни пообедать спокойно.

Каноль позвонил.

Солдат вошел в комнату.

— Что там такое? — спросил Каноль.

— Еще неизвестно, господин комендант. Верно, посланный от короля или от города.

— Узнай и приди сказать.

Солдат поспешно вышел.

— Сядем опять за стол, — сказал Каноль гостям, которые почти все встали. — Успеем бросить десерт, когда услышим пушечную пальбу.

Гости засмеялись и сели на прежние места. Один только Ришон несколько беспокоился и внимательно смотрел на дверь, ожидая возвращения солдата. Но вместо солдата явился офицер с обнаженною шпагою.

— Господин комендант, — сказал он, — приехал парламентер.

— От кого? — спросил Каноль.

— От принцев.

— Откуда?

— Из Бордо.

— Из Бордо! — повторили все гости, кроме Ришона.

— Ого, — сказал старый офицер, — стало быть, война решительно объявлена, когда посылают парламентеров?

Каноль задумался, и его лицо, за минуту еще веселое, приняло серьезное выражение, приличное обстоятельствам.

— Господа, — сказал он, — долг прежде всего! Вероятно, мне придется с парламентером города Бордо решить затруднительный вопрос. Не знаю, когда можно будет мне возвратиться к вам.

— Помилуйте! — отвечали все гости в один голос. — Отпустите нас, комендант, ваше дело напоминать нам, что и мы должны как можно скорее возвратиться на свои места. Стало быть, следует теперь же расстаться.

— Я не смел предложить вам этого, господа, — сказал Каноль. — Но если вы сами на это решились, я сознаюсь, что это очень благоразумно… Приготовить лошадей и экипажи! — закричал Каноль.

Через несколько минут быстро, как на поле битвы, гости сели на лошадей или в экипажи и в сопровождении конвоев поехали по разным направлениям.

Остался один Ришон.

— Барон, — сказал он Канолю, — я не хотел расстаться с вами, как все другие, потому что вы знали меня прежде всех этих господ. Прощайте! Дайте мне руку, желаю вам всевозможного счастья!

Каноль подал ему руку.

— Ришон, — сказал он, глядя на него пристально, — я вас знаю: в вас происходит что-то необыкновенное. Вы мне не говорите об этом, стало быть — это не ваша тайна. Однако же вы взволнованы, а когда такой человек, как вы, взволнован, должна быть важная причина.

— Разве мы не расстаемся? — сказал Ришон.

— Мы тоже расставались в гостинице Бискарро, однако же тогда вы были спокойны.

Ришон печально улыбнулся.

— Барон, — сказал он, — предчувствие говорит мне, что мы уже не увидимся.

Каноль вздрогнул: столько было грустного чувства в голосе Ришона, обыкновенно очень твердом.

— Что же, — отвечал Каноль, — если мы не увидимся, так один из нас умрет. Умрет смертью храбрых, и в таком случае, умирая, он будет уверен, что живет в сердце друга. Поцелуемся, Ришон! Вы пожелали мне счастья, я пожелаю вам мужества.

Оба они бросились друг другу в объятия, и долго благородные их сердца бились одно возле другого.

Ришон отер слезу, которая, может быть, в первый раз омрачила его гордый взгляд. Потом, как бы боясь, что Каноль увидит слезу, он бросился из комнаты, вероятно, стыдясь, что выказал столько слабости при человеке, которого неустрашимая твердость была ему так известна.

III

В столовой остался один Каноль, у дверей стоял офицер, принесший известие о парламентере.

— Что же отвечать? — спросил он, подождав с минуту.

Каноль, стоявший в задумчивости, вздрогнул, услышав этот голос, поднял голову и спросил:

— А где же парламентер?

— В фехтовальном зале.

— Кто с ним?

— Два солдата бордосской милиции.

— Кто он?

— Молодой человек, сколько я мог видеть, потому что он прикрыт широкой шляпой и завернулся в широкий плащ.

— Как он называет себя?

— Он называет себя посланным от принцессы Конде и парламента.

— Попросите его подождать минуту, — сказал Каноль. — Я сейчас выйду.

Офицер вышел, и Каноль готовился идти за ним, как вдруг дверь отворилась и вошла Нанона, бледная, в трепете, но с очаровательною улыбкой. Она схватила его за руку и сказала:

— Друг мой! Здесь парламентер. Что это значит?

— Это значит, милая Нанона, что жители Бордо хотят соблазнить или напугать меня.

— А что вы решили?

— Я приму его.

— Разве нельзя отказать?

— Невозможно. Есть обычаи, которые нужно непременно исполнять.

— Боже!

— Что с вами, Нанона?

— Я боюсь.

— Чего?

— Да вы сами сказали мне, что парламентер приехал соблазнить или напугать вас…

— Правда, парламентер годится только на то или на другое. Уж не боитесь ли вы, Нанона, что он испугает меня?

— О, нет! Но он, может быть, соблазнит вас…

— Вы оскорбляете меня, Нанона!

— Ах, друг мой, я говорю, то, чего боюсь.

— Вы сомневаетесь во мне до такой степени! За кого же вы принимаете меня?

— За то, что вы есть, Каноль, то есть за благородного, но очень нежного человека.

— Да что ж это значит? — спросил Каноль с улыбкой. — Какого же парламентера прислали ко мне? Уж не купидона ли?

— Может быть!

— Так вы его видели?

— Не видала, но слышала его голос, который показался мне слишком сладким для парламентера.

— Нанона, вы с ума сошли. Позвольте мне исполнять мои обязанности: вы доставили мне место коменданта…

— Чтобы вы защищали меня, друг мой.

— Так вы считаете меня подлецом, способным изменить вам? Ах, Нанона, вы жестоко оскорбляете меня вашими сомнениями!

— Так вы решились видеться с ним?

— Я обязан принять его, и, признаюсь, буду вами недоволен, если вы не перестанете мешать мне…

— Делайте, что вам угодно, друг мой, — сказала Нанона печально. — Только одно слово еще…

— Говорите.

— Где вы примете его?

— В моем кабинете.

— Одной милости прошу, Каноль…

— Что такое?

— Примите его не в кабинете, а в спальне.

— Что за мысль?

— Разве вы не понимаете?

— Нет.

— Возле моя комната.

— И вы решитесь подслушивать?

— За занавесками, если вы позволите.

— Нанона!

— Позвольте мне остаться при вас, друг мой. Я верю в мою звезду, я принесу вам счастие.

— Однако же, Нанона, если парламентер…

— Что такое?

— Должен доверить мне государственную тайну.

— Разве вы не можете доверить государственную тайну той, которая доверила вам свою жизнь и свои сокровища?

— Пожалуй, подслушайте нас, Нанона, если вам непременно так хочется, но не удерживайте меня долее, парламентер ждет.

— Ступайте, Каноль, ступайте, позвольте только поблагодарить вас за снисхождение.

Она хотела поцеловать его руку.

— Как можно! — вскричал Каноль, прижимая ее к груди и целуя в лоб.

— Так вы будете…

— Буду стоять за занавесками вашей кровати. Оттуда я все увижу и услышу.

— Смотрите, Нанона, только не расхохочитесь: ведь это дела важные.

— Будьте спокойны, я не стану смеяться.

Каноль приказал ввести посланного и прошел в свою комнату — огромную залу, меблированную во времена Карла IX чрезвычайно строго: два канделябра горели на камине, но освещали комнату неясно, постель, стоявшая в углублении, находилась в совершенной темноте.

— Вы тут, Нанона? — спросил Каноль.

Едва слышное «да» долетело до его слуха.

В эту минуту раздались шаги, часовой отдал честь. Посланный вошел и, думая, что остается один с Канолем, снял шляпу и сбросил плащ. Белокурые его волосы рассыпались по прелестным плечам; стройная женская талия показалась под золотою перевязью, и Каноль по очаровательной и печальной улыбке узнал виконтессу де Канб.

— Я сказала вам, что увижу вас, и держу слово, — сказала она. — Вот я здесь!

Каноль от удивления и страха всплеснул руками и опустился в кресло.

— Вы, вы здесь!.. — прошептал он. — Боже мой! Зачем вы приехали? Чего вы хотите?

— Хочу спросить у вас, помните ли вы меня?

Каноль тяжело вздохнул и закрыл лицо руками, как бы желая удалить это очаровательное и вместе с тем роковое видение.

Тут все объяснилось ему: страх, бледность, трепет Наноны и особенно ее желание подслушивать. Нанона глазами ревности узнала женщину в парламентере.

— Хочу спросить у вас, — продолжала Клара, — готовы ли вы исполнить обещание, данное мне в Жоне, готовы ли вы подать королеве просьбу об отставке и пристать к партии принцев?

— О, не спрашивайте, виконтесса, не спрашивайте! — вскричал Каноль.

Клара вздрогнула, услышав трепещущий голос барона, и, осмотревшись с беспокойством, спросила:

— Разве мы не одни?

— Одни, — отвечал Каноль, — но нас могут слышать через стену.

— Я думала, что стены крепости Сен-Жорж плотны, — сказала Клара с улыбкой.

Каноль не отвечал.

— Я пришла спросить у вас, — продолжала Клара, — почему я не получила от вас известия, хотя вы здесь уже с неделю или даже более. Я даже не знала бы, кто комендантом в Сен-Жорже, если бы случай или, лучше сказать, молва не известила меня, что человек, который назад тому только двенадцать дней клялся мне, что опала кажется ему блаженством, потому что позволяет ему отдать шпагу, храбрость, жизнь нашей партии…

Нанона не могла удержать движения, от которого Каноль вздрогнул, а виконтесса обернулась.

— Что такое? — спросила она.

— Ничего, — отвечал Каноль, — в этой старой комнате беспрестанно раздается зловещий треск.

— Если же что-нибудь другое, так не скрывайте от меня, — сказала она Канолю, положив свою руку на его руку. — Вы должны понимать, барон, что у нас будет серьезный разговор, раз я решилась сама приехать к вам.

Каноль отер с лица пот, принудил себя улыбнуться и сказал:

— Извольте говорить.

— Я пришла напомнить вам об обещании и спросить, готовы ли вы?

— Ах, виконтесса! Теперь это невозможно!

— Почему же?

— Потому что со времени нашей разлуки много случилось неожиданных происшествий, возобновились узы, которые я считал расторгнутыми, вместо заслуженного наказания королева оказала мне милость, которой я недостоин. Теперь я прикован к партии ее величества… благодарностью.

Послышался вздох… Вместо последнего слова бедная Нанона, верно, ждала какого-нибудь другого.

— Не благодарностью, а честолюбием, барон. Впрочем, я это понимаю. Вы аристократ, вам только двадцать восемь лет, а вас произвели уже в подполковники, назначили комендантом крепости. Все это очень лестно, но не более как награда за ваши достоинства, а ведь не один Мазарини умеет ценить их…

— Довольно, виконтесса!.. Прошу вас!

— Теперь говорит с вами не виконтесса де Канб, а посланная ее высочества принцессы Конде, она обязана исполнить данное ей поручение.

— Говорите, — сказал Каноль со вздохом, похожим на стон.

— Принцесса, узнав о намерении вашем, которое вы сообщили мне сначала в Шантильи, а потом в Жоне, и желая решительно знать, к какой партии вы теперь принадлежите, решила послать к вам парламентера. Может быть, другой парламентер поступил бы в этом случае как-нибудь неосторожно, вот почему я взялась за это поручение, думая, что лучше всех могу исполнить его, потому что вы доверили мне самые сокровенные ваши мысли по этому предмету.

— Покорно вас благодарю, виконтесса, — отвечал Каноль, раздираемый противоречивыми чувствами: он слышал во время разговора прерывистое дыхание Наноны.

— Вот что предлагаю я вам… Разумеется, от имени принцессы… Если бы я предлагала от своего, — прибавила Клара с очаровательною улыбкою, — то порядок моих предложений был бы совсем другой.

— Я слушаю, — сказал Каноль глухим голосом.

— Сдайте остров Сен-Жорж на одном из трех следующих условий. Вот первое (помните, что я говорю не от себя): двести тысяч ливров…

— Довольно! Довольно! — вскричал Каноль, стараясь прервать разговор. — Королева поручила мне крепость, эта крепость — остров Сен-Жорж, я буду защищать его до последней капли крови.

— Вспомните прошедшее, барон, — печально сказала Клара. — Не то говорили вы мне при последнем нашем свидании, когда вы предлагали мне бросить все и ехать за мною… Когда вы держали уже перо и готовились просить отставку у тех, кому теперь хотите пожертвовать жизнью.

— Я мог предложить вам все это, когда был совершенно свободен, но теперь…

— Вы не свободны? — вскричала Клара, побледнев. — Что это значит? Что хотите вы сказать?

— Хочу сказать, что связан честью.

— В таком случае, выслушайте второе условие.

— К чему? — сказал Каноль. — Разве я не повторял вам несколько раз, что я непоколебим? Не искушайте меня, это бесполезно.

— Извините, барон, но мне дано поручение, и я обязана исполнить его до конца.

— Извольте, — прошептал Каноль, — но, признаться, вы чрезвычайно жестоки.

— Подайте в отставку, и мы будем действовать на вашего преемника не так, как на вас. Через год, через два года вступите снова в службу к принцу с повышением чина.

Каноль печально покачал головою.

— Ах, виконтесса! Но зачем вы требуете от меня только невозможного!

— И это мне вы так отвечаете! — сказала Клара. — Ну, я вас не понимаю. Ведь вы уже хотели подписать просьбу об отставке. Не сами ли вы говорили той, которая была тогда с вами и слушала вас с наслаждением, что идете в отставку по доброй воле? Почему же теперь, когда я вас прошу, когда я вас умоляю, не сделать вам того, что вы сами предлагали мне в Жоне?

Все эти слова, как кинжалы, поражали сердце бедной Наноны.

Каноль чувствовал ее страдания.

— То, что в то время было бы очень обыкновенным делом, теперь превратилось бы в измену, самую гнусную измену! — сказал Каноль мрачным голосом. — Никогда не сдам крепости! Ни за что не подам в отставку!

— Погодите, погодите! — сказала Клара ласковым голосом и беспокойно осматриваясь, потому что сопротивление Каноля и особенно его принужденность казались ей очень странными. — Выслушайте теперь последнее предложение, с которого я хотела начать, зная наперед, что вы откажетесь от двух первых. Материальные выгоды — я очень счастлива, что угадала это — не могут соблазнять такого человека, как вы. Вам нужны другие надежды, а не деньги и честолюбие. Благородному сердцу нужны благородные награды. Теперь слушайте же…

— Ради Бога, виконтесса, сжальтесь надо мною!

И он хотел уйти.

Клара думала, что он побежден, и в уверенности, что новое предложение довершит ее победу, остановила его и сказала:

— Если бы вместо гнусного интереса предложили вам награду чистую и честную, если бы за вашу отставку, которая не может назваться ни бегством, ни изменою, потому что военные действия еще не начинались, если бы за вашу отставку заплатили вам любовью, если бы женщина, которую вы уверяли в любви и которой вы клялись любить вечно, которая, однако же, никогда открыто не отвечала вам, несмотря на все эти клятвы, если бы она сказала вам: «Каноль, я свободна, богата, люблю вас… Будьте моим мужем… Уедем вместе. Поедем, куда вам угодно… Дальше от раздоров, от Франции…» Скажите, неужели вы не согласились бы?

Каноль остался непоколебим, несмотря на прелестную стыдливость Клары, на ее смущение, на воспоминание о хорошеньком замке Канб, который он мог бы видеть из окна, если бы во время этого разговора ночь не спустилась на землю. Он видел во мраке бледное лицо Наноны, со страхом выглядывавшее из-за старинных занавесок.

— Но отвечайте же, ради Бога! — продолжала виконтесса. — Я уже не понимаю вашего молчания. Неужели я ошиблась? Неужели вы не барон Каноль? Неужели вы не тот человек, который в Шантильи клялся мне, что любит меня? Не вы ли повторяли мне то же в Жоне? Не вы ли клялись, что любите меня одну в целом свете и готовы пожертвовать для меня всякою другою любовью. Говорите!.. Ради Бога!

Раздался стон, и притом довольно громкий. Виконтесса не могла не убедиться, что третье лицо присутствует при переговорах… Ее испуганные глаза смотрели по направлению глаз Каноля. Как ни быстро отвернулся он, однако же виконтесса успела увидеть бледное и неподвижное лицо, что-то похожее на привидение, подслушивавшее разговор.

Обе женщины в темноте взглянули одна на другую огненными взглядами и обе вскрикнули.

Нанона скрылась.

Виконтесса схватила шляпу и плащ и, повернувшись к Канолю, сказала:

— Теперь понимаю, что вы называете обязанностью и благодарностью, понимаю, какую должность вы не хотите оставить или какой должности не хотите изменить. Понимаю, что есть привязанности, ничем не разрушимые, и оставляю вас этой привязанности, этим обязанностям, этой благодарности. Прощайте, барон, прощайте!

Она хотела выйти, и Каноль не думал останавливать ее. Ее остановило грустное воспоминание.

— Еще раз, — сказала она, — прошу вас именем дружбы, которою я вам обязана за ваши услуги, именем дружбы, которою вы обязаны за мои услуги, именем всех, кого вы любите и кто вас любит, я никого не исключаю, именем их прошу вас: не вступайте в битву. Завтра, может быть, послезавтра, нападут на Сен-Жорж. Не дайте мне нового горя: не дайте мне знать, что вы побеждены или убиты.

При этих словах барон вздрогнул и очнулся.

— Виконтесса, на коленях благодарю вас за вашу дружбу, которая мне так драгоценна, что вы и вообразить не можете. О, пусть атакуют! Я жду врагов с таким нетерпением, с каким они никогда не пойдут на меня. Мне нужно сражение, нужна опасность, чтобы возвыситься в собственных глазах: пусть приходят враги, пусть приходит опасность, пусть приходит хоть смерть! Я буду рад смерти, потому что умираю, богатый вашею дружбою, сильный вашим состраданием и отличенный вашим уважением.

— Прощайте! — сказала Клара, подходя к двери.

Каноль пошел за ней.

Когда они вышли в коридор, он схватил ее за руку и сказал так тихо, что сам едва мог слышать свои слова:

— Клара, люблю вас больше, чем любил прежде. Но злой рок позволяет мне доказать любовь мою только тем, что я умру далеко от вас.

Вместо ответа виконтесса иронически засмеялась, но, выехав из крепости, она зарыдала, начала ломать себе руки и вскричала:

— Он не любит… Не любит меня… А я все еще люблю его!

IV

Расставшись с виконтессой, Каноль возвратился в свою спальню. Нанона стояла посреди комнаты, бледная и неподвижная. Каноль подошел к ней с печальною улыбкою. Когда он подходил, Нанона преклонила колени. Он подал ей руку. Она упала к его ногам.

— Простите, — сказала она, — простите меня, Каноль! Я привела вас сюда, я доставила вам трудную и опасную должность. Если вас убьют, я буду причиной вашей смерти. Я эгоистка и думала только о своем счастье. Бросьте меня, спасайтесь!

Каноль ласково поднял ее.

— Бросить вас! Никогда! Нет, Нанона, я поклялся покровительствовать вам, защищать вас, спасти вас, и я спасу вас или умру!

— Каноль, ты говоришь это от души, без нерешимости, без сожалений?

— Да, — отвечал Каноль с улыбкой.

— Благодарю, добрый, благородный друг мой, благодарю! Видишь, жизнью, к которой я была так привязана, жизнью готова я теперь пожертвовать для тебя. Тебе предлагают деньги, но разве мои сокровища не принадлежат тебе? Тебе предлагают любовь, но какая женщина в мире может любить тебя, как я люблю? Тебе предлагают чин, но выслушай меня… Скоро на тебя нападут. Купим солдат, оружия, снарядов, удвоим наши силы и будем защищаться. Я буду сражаться за свою любовь, ты за свою честь. Ты разобьешь их, бесстрашный мой Каноль, ты заставишь королеву сказать, что ты у нее самый храбрый воин, а потом я уж берусь выхлопотать тебе чин. Когда ты будешь богат, знаменит и славен, ты можешь бросить меня, у меня останутся воспоминания и будут утешать меня…

И, говоря это, Нанона смотрела на Каноля и ждала ответа, какого женщины всегда ждут на безумные, восторженные слова, то есть столь же безумного и восторженного. Но Каноль печально опустил голову.

— Нанона, — сказал он, — вы никогда ничего не потеряете, никто не оскорбит вас, пока я буду жив в Сен-Жорже. Успокойтесь же, вам нечего бояться.

— Благодарю, — сказала она, — хотя прошу вовсе не об этом.

Потом подумала: «Увы, я погибла! Он не любит меня!» Каноль заметил этот огненный взгляд, который блестит, как молния, эту страшную бледность, которая выказывает столько грусти, и подумал: «Буду великодушен до конца… иначе стыд мне!» Потом прибавил вслух:

— Пойдем, Нанона, пойдем, друг мой. Надень плащ и мужскую шляпу, ночной воздух освежит тебя. На меня нападут скоро: хочу сделать ночной смотр.

Нанона в восторге оделась, как приказал Каноль, и пошла за ним.

Каноль был истинно военный человек. Он вступил в службу юношей и действительно изучил свое трудное ремесло. Поэтому он осмотрел крепость не только как комендант, но и как инженер. Офицеры, видевшие в нем фаворита и считавшие его придворным, получили от начальника дельные вопросы о всех средствах нападения и защиты. Тут они поневоле признали опытного служаку в молодом и веселом бароне, даже самые старшие говорили с ним с уважением. Они упрекали его только за одно: за сладкий голос, которым он раздавал приказания, и за его чрезвычайную учтивость. Они боялись, что эта учтивость прикрывает слабость. Однако же все чувствовали, что опасность велика, и потому исполнили в точности и с быстротою приказания начальника, что дало коменданту такое же хорошее мнение о подчиненных, какое они имели о нем.

В этот же день прибыла рота пионеров. Каноль распорядился работами, которые тотчас начались. Нанона хотела избавить его от бессонной ночи, но он продолжал осмотр и ласково потребовал, чтобы она ушла в крепость. Распорядившись делом, он лег на камень и наблюдал за производством работ.

Пока глаза Каноля бессознательно следили за движением тачек и лопат, ум его, оторвавшись от материальных предметов, остановился на происшествиях этого дня и вообще на всех странных событиях, которых он стал героем с тех пор, как познакомился с виконтессой де Канб. Но — странное дело — ум его не шел далее. Канолю казалось, что с этой минуты он начал жить, что до тех пор он жил в другом свете с низшими страстями, с несовершенными ощущениями. С этой минуты в его жизни явился новый свет, дававший другой вид всякому предмету, и при этом новом свете бедная Нанона была пожертвована другой любви, с самого начала чрезвычайно сильной, как и всякая любовь, которая наполняет всю душу.

Зато после самых горьких размышлений, соединенных с неземными наслаждениями, при мысли, что виконтесса любит его, Каноль сознался, что только чувство долга принуждает его быть честным человеком, и что тут дружба к Наноне не принимает никакого участия.

Бедная Нанона! Каноль называл чувства свои к ней дружбою, а дружба в любви очень похожа на обыкновенное равнодушие.

Нанона тоже не спала, потому что не могла решиться лечь в постель. Закутавшись в черную мантилью, чтобы ее не могли приметить, она смотрела не на печальную луну, скользившую между облаками, не на высокие тополя, качаемые ночным ветром, не на великолепную Гаронну, которая несет волны свои в океан, как взбунтовавшаяся вассалка, — нет, Нанона смотрела на медленную и тяжелую работу, происходившую против нее в мыслях ее друга. Она видела в этих черных силуэтах, рисовавшихся на голом камне, в этой неподвижной тени перед фонарем живой призрак своего прошедшего счастья. Нанона, прежде столь твердая, гордая и хитрая, лишилась теперь твердости, гордости и хитрости, но она чувствовала, что в сердце ее друга живет новая любовь…

Занялась заря. Тогда Каноль пришел домой. Нанона ушла уже в свою комнату, поэтому он не знал, что она не спала всю ночь. Он тщательно оделся, велел собрать весь гарнизон, при дневном свете осмотрел все батареи и особенно те, которые выходили на левый берег Гаронны. Велел запереть маленький порт цепями, расставил орудия на лодках, произвел смотр гарнизону, одушевил его своим красноречивым и живым словом и ушел не ранее десяти часов.

Нанона ждала его с улыбкою на устах: то не была уже прежняя гордая и повелительная Нанона, капризы которой заставляли трепетать самого герцога д’Эпернона. Она казалась застенчивою подругою, послушною рабою, которая не требовала любви, но просила только, чтобы ей самой позволили любить.

Весь день прошел без особенных приключений, если не считать равных переходов драмы, которая разыгралась в душе Каноля и Наноны. Шпионы, отправленные Канолем, возвратились один за другим. Ни один из них не принес верного известия: узнали только, что в Бордо господствует сильное волнение и там приготовляются к какому-то движению.

Виконтесса де Канб, воротясь в город, скрыла в сердце своем подробности свидания с Канолем, но должна была передать его ответ советнику Лене. Жители Бордо кричали и требовали, чтобы остров Сен-Жорж был взят. Народ предлагал свое участие в этой экспедиции. Начальники удерживали его, говоря, что у них нет генерала для управления этим делом и регулярных солдат, которые могли бы поддерживать его. Лене воспользовался этою благоприятною минутою, заговорил о герцогах и предложил их армию. Его предложение было принято с восторгом, и те, кто накануне еще требовал, чтобы не впускать их, первые начали их призывать.

Лене поспешил сообщить эту приятную новость принцессе, она тотчас созвала совет.

Клара отговорилась усталостью, чтобы не действовать против Каноля, и ушла в свою комнату плакать на свободе.

Из своей комнаты она слышала крики и угрозы черни. Все эти крики и угрозы раздавались против Каноля.

Скоро послышались звуки барабана: роты собрались, народу дали оружие, из арсеналов вывезли пушки, раздали заряды. Двести лодок приготовились плыть вверх по Гаронне ночью, а между тем отправили по левому берегу реки две тысячи человек для атаки с берега.

Морской отряд поступил под начальство советника парламента Эспанье, человека храброго и умного, а сухопутный — под начальство герцога де Ларошфуко, который только что вступил в город с двумя тысячами всадников. Герцог Бульонский должен был прийти на другой день с тысячей солдат. Зная это, герцог де Ларошфуко старался сколько мог поспешить с атакою, чтобы товарищ его не присутствовал при ней.

V

Через день, после того, как виконтесса де Канб приезжала на остров Сен-Жорж, в два часа пополудни Каноль осматривал укрепления. Ему доложили, что явился человек с письмом и хочет говорить с ним.

Его тотчас ввели, он отдал письмо Канолю.

Оно вовсе не походило на официальное. Оно было продолговатое, писано мелким и нетвердым почерком, на синеватой бумаге, гладкой и надушенной.

Каноль невольно задрожал, увидав письмо.

— Кто дал тебе его? — спросил он у посланного.

— Старичок.

— С седыми усами?

— Да.

— Немножко сутуловатый?

— Точно так.

— Похож на военного?

— Да.

Каноль дал ему луидор и велел тотчас же уйти.

Потом он отошел в сторону, спрятался за угол бастиона и с трепетом в душе распечатал письмо.

В нем заключались только следующие строки:

«Вас атакуют. Если вы уж не достойны меня, так покажите, что вы достойны себя».

Письмо не было подписано, но Каноль узнал в нем виконтессу, как прежде узнал Помпея. Он осторожно осмотрелся и, покраснев, как мальчик, в первый раз влюбленный, поднес письмо к губам, горячо поцеловал и положил на грудь.

Потом он взобрался на бастион, откуда мог видеть течение Гаронны на целую милю и всю окрестную равнину.

Ни на равнине, ни на реке никто не показывался.

— Так пройдет все утро, — прошептал он. — Они не нападут на меня днем. Они, верно, отдыхают на дороге и явятся ночью.

Каноль услышал шум за собою и обернулся.

Он увидел своего лейтенанта.

— Что, господин Вибрак? — спросил он. — Что нового?

— Говорят, что знамя принцев завтра будет развеваться на острове Сен-Жорж.

— А кто говорит?

— Наши шпионы, которые сейчас воротились. Они видели приготовления городских жителей.

— А что отвечали вы тем, кто уверял вас, что знамя принцев будет развеваться завтра на острове Сен-Жорж?

— Я отвечал, что это мне все равно, потому что я этого не увижу.

— В таком случае, вы похитили у меня мой ответ, — сказал Каноль.

— Браво, господин комендант! Мы только этого и хотим, и солдаты будут драться, как львы, когда узнают ваш ответ.

— Пусть дерутся, как люди, я больше ничего не требую от них… А какая будет атака?

— Нас хотят захватить врасплох, — сказал Вибрак с улыбкою.

— Как бы не так! — отвечал Каноль. — Мы сегодня получаем уже второе известие об атаке… А кто у них главный начальник?

— Ларошфуко командует сухопутными войсками, советник парламента Эспанье — морским отрядом.

— Ну, — сказал Каноль, — я дал бы ему совет.

— Кому?

— Этому советнику.

— Какой?

— Подкрепить городскую милицию хорошим полком, знающим дисциплину. Солдаты научат горожан, как выдерживать порядочный огонь.

— Он предупредил ваш совет, господин комендант, потому что прежде суда служил на военной службе. Он в эту экспедицию берет с собой Навайльский полк.

— Как! Навайльский полк?

— Точно так.

— Мой старый полк?

— Да. Кажется, весь полк вполне передался на сторону принцев.

— А кто там полковник?

— Барон де Равальи.

— О!

— Вы его знаете?

— Как же! Предобрый малый, храбр, как лев! В таком случае, дело будет жарче, чем я думал, и мы порядочно повеселимся!

— Какие прикажете принять меры, господин комендант?

— Сегодня вечером везде удвоить караулы, солдатам ложиться спать одетыми, ружья иметь заряженные и под рукою. Одна половина солдат пусть спит, пока другая будет настороже. Позвольте еще.

— Жду.

— Говорили ль вы кому-нибудь о том, что ко мне являлся посланный?

— Нет, никому…

— Хорошо. Держите это дело в тайне до некоторого времени. Выберите дюжину самых дрянных солдат, у вас здесь верно есть охотники, рыбаки?

— Их даже чересчур много.

— Так выберите из них дюжину и отпустите их до завтрашнего утра. Они отправятся ловить рыбу в Гаронне или охотиться в окрестности. Ночью господа Эспанье и Ларошфуко захватят их и станут их расспрашивать.

— И что же потом?

— Надобно, чтобы осаждающие вообразили, что мы совершенно спокойны. Люди, которых они возьмут и которые ничего не знают в самом деле, поклянутся им, что мы беспечно спим, и невольно введут их в заблуждение.

— Превосходно!

— Допустите врагов до самой крепости, пусть выйдут на берег и приставят лестницы.

— Так когда же стрелять?

— Когда я прикажу. Если хоть один выстрел раздастся в наших рядах прежде приказания, я прикажу расстрелять того, кто выстрелит.

— Ай, ай!

— Междоусобная война хуже всякой другой, ее надобно вести не так, как охоту. Пусть жители Бордо смеются, смейтесь сами, если это вам приятно, но не иначе, как с моего позволения.

Лейтенант ушел и передал приказание Каноля другим офицерам, которые посмотрели друг на друга с удивлением. В коменданте было два человека: вежливый вельможа и неумолимый воин.

Каноль пришел ужинать с Наноной, но двумя часами ранее обыкновенного. Он решил, что проведет всю ночь до зари на крепостной стене. Он застал Нанону за чтением огромной кучи писем.

— Вы можете смело защищаться, милый мой Каноль, — сказала она. — Уж теперь вам недолго ждать помощи: король едет сюда, маршал Мельере ведет армию, а герцог д’Эпернон скоро будет с пятнадцатью тысячами человек.

— А между тем все-таки пройдет дней восемь, десять, Нанона, — отвечал Каноль с улыбкою, — ведь остров Сен-Жорж не неприступная крепость.

— О, пока вы здесь комендантом, я за все отвечаю.

— Хорошо, но именно потому, что я здесь комендант, я могу быть убит… Нанона! Что сделаете вы в случае моей смерти? Подумали вы об этом?

— Да, — отвечала Нанона тоже с улыбкою.

— Так приготовьте ваши сундуки, лодочник будет поставлен на известном месте. Если нужно будет броситься в воду, у вас будут четверо из моих людей, мастера плавать, они доставят вас на тот берег.

— Все эти предосторожности бесполезны, Каноль. Если вас убьют, то мне ничего не нужно…

Доложили, что ужин готов.

Во время ужина Каноль вставал раз десять и подходил к окну, которое выходило на реку. Не доужинав, Каноль вышел из-за стола.

Начинало темнеть.

Нанона хотела идти за ним.

— Воротитесь, — сказал ей Каноль, — и поклянитесь мне, что не выйдете из комнаты. Если я буду знать, что вы подвергаетесь опасности, то я не отвечаю за себя. Нанона, тут дело идет о моей чести, прошу вас, не играйте моею честью.

Нанона подставила Канолю свой розовый ротик и потом ушла в свою комнату, сказав:

— Повинуюсь вам, Каноль. Хочу, чтобы друзья и враги знали человека, которого я люблю!

Каноль вышел. Он не мог не удивляться этой женщине, уступавшей всем его желаниям, покорявшейся вполне его воле. Едва пришел он на крепостную стену, как наступила ночь, страшная и грозная, какою она кажется всегда, когда несет в черной своей одежде кровавую тайну.

Каноль стал на конец эспланады. Он мог видеть течение реки и оба ее берега. Луна не показывалась, черные тучи тяжело катились по небу. Его никто не мог видеть, зато и он никого не мог видеть.

Однако в полночь ему показалось, что темные массы движутся на левом берегу, и исполинские формы тянутся по реке. Впрочем, никакого шума: только ночной ветер завывал между деревьями.

Массы остановились, формы в некотором расстоянии приняли правильное очертание. Каноль думал, что ошибся, однако же начал всматриваться пристальнее. Пылавшие глаза его разрезывали мрак, ухо его принимало малейший звук.

Пробило три часа, звуки медленно замирали в ночной тиши. Каноль начинал думать, что его обманули ложным известием, и хотел уже идти спать, как вдруг лейтенант Вибрак подошел к нему и положил одну руку ему на плечо, а другою указал на реку.

— Да, да, — сказал Каноль, — это они. Ну, мы ничего не потеряли, что ждали их. Разбудите ту часть гарнизона, которая спала, и расставьте людей за крепостною стеною. Вы говорили им, что я убью того, кто осмелится выстрелить до приказания?

— Говорил.

— Хорошо, скажите им то же во второй раз.

На заре длинные лодки начали подъезжать к крепости с людьми, которые смеялись и потихоньку разговаривали. На равнине можно было заметить возвышение, которое не существовало накануне. То была батарея из шести орудий, поставленная герцогом де Ларошфуко во время ночи. Морской отряд не начинал нападения только потому, что батарея не могла еще начать действия.

Каноль спросил, заряжены ли ружья, и на утвердительный ответ кивнул головою и велел ждать приказания.

Лодки все приближались и при первых лучах солнца Каноль рассмотрел амуницию и особенные шапки Навайльской роты, в которой, как известно, он служил. На корме первой лодки стоял барон де Равальи, который принял командование ротою после Каноля, а возле него лейтенант, брат Каноля по кормилице, очень любимый товарищами за свою веселость и беспрерывные шутки.

— Вы увидите, — говорил он, — что они не двинутся с места, и надобно будет, чтобы герцог де Ларошфуко разбудил их пушками. Как удивительно спят в Сен-Жорже! Когда я буду болен, я сюда перееду жить.

— Добрый Каноль, — сказал Равальи, — он управляет крепостью, как истинный отец семейства: боится простудить солдат и не назначает их ночью в караул.

— Правда, — прибавил другой, — даже часовых не видно.

— Эй! — закричал лейтенант. — Ну, просыпайтесь же и подайте нам руки, чтобы мы могли взобраться на стену.

При этой шутке вся линия осаждающих захохотала. Две или три лодки пошли к порту, а из остальных войска выходили на берег.

— Хорошо, — сказал Равальи, — понимаю. Каноль хочет показать, будто его застали врасплох, чтобы не поссориться с королевой. Господа, будем столько же учтивы и не станем убивать его людей. Когда войдем в крепость, щадить всех, кроме женщин. Впрочем, они, может быть, и не станут просить пощады. Дети мои, не забудем, что это дружеская война, зато первого, кто обнажит шпагу, я велю расстрелять.

При этом приказании, отданном с веселостью совершенно французской, все опять захохотали, и солдаты подражали примеру офицеров.

— Друзья мои, — сказал лейтенант, — посмеяться хорошо, но смех не должен мешать делу. Берите лестницы и приставляйте к стене.

Солдаты вытащили из лодок длинные лестницы и подошли к стене.

Тут Каноль встал и с палкою в руках, с шляпою на голове, как человек, вышедший подышать свежим утренним воздухом, подошел к парапету.

Было уже так светло, что его нельзя было не узнать.

— А, здравствуйте, навайльцы! — сказал он, обращаясь к своей роте.

— Здравствуйте, Равальи!.. А, Ремонанк, здравствуйте!

— Ба, да это Каноль! — закричали молодые офицеры. — Наконец-то ты проснулся, барон.

— Что же делать здесь? Здесь живешь спокойно, ложишься рано, встаешь поздно. Но вы, черт возьми, зачем поднялись с зарей?

— Ты, кажется, сам должен видеть, — отвечал Равальи. — Мы осаждаем тебя.

— А зачем осаждать меня?

— Хотим взять твою крепость.

Каноль засмеялся.

— Ты сдаешься на капитуляцию, — спросил Равальи, — не так ли?

— Но прежде мне следует знать, кому я должен сдаться. Каким образом случилось, что навайльцы служат против короля?

— Самым простым образом, друг мой. Мы убедились, что Мазарини дрянной человек и не стоит, чтобы ему служили честные люди, поэтому мы перешли на сторону принцев. А ты?

— А я отчаянный эпернонист.

— Эх, перейди-ка лучше к нам!

— Нельзя… Эй, вы, господа, не трогайте цепей моста. Вы знаете, что на такие вещи можно смотреть издалека, а кто дотронется до них, тому беда! Равальи, скажи им, чтобы они не трогали цепей, — прибавил Каноль, нахмурив брови, — или я велю стрелять. Предупреждаю тебя, Равальи, у меня есть удивительные стрелки.

— Полно, ты шутишь, — отвечал Равальи. — Сдавайся, ведь ты не можешь устоять…

— Нет, я вовсе не шучу. Прочь лестницы! Равальи, прошу тебя, будь осторожен… Ведь ты осаждаешь королевский замок.

— Что ты? Здесь королевский замок?

— Разумеется, посмотри хорошенько, и ты увидишь флаг на бастионе. Ну, вели лодкам отчаливать и спрячь лестницы в лодки, или я велю стрелять. Если ты хочешь переговорить со мною, ступай сюда один или с Ремонанком, и мы поговорим за завтраком. У меня здесь бесподобный повар.

Равальи засмеялся и ободрил людей своих взглядом. Между тем другая рота выходила на берег.

Каноль понял, что наступила решительная минута. Он принял твердый и важный вид, как человек, на котором лежит тяжелая ответственность.

— Остановись, Равальи! — закричал он. — Довольно пошутили! Ремонанк! Ни слова, ни шага вперед, или я прикажу стрелять! И это так же верно, как то, что здесь развевается флаг короля и вы идете против французских лилий!

Соединяя дело с угрозой, он опрокинул первую лестницу, приставленную к стене и поднимавшуюся над стенными зубцами.

Пять или шесть человек взбирались уже по лестнице, все они повалились. Падение их возбудило громкий хохот между осаждающими и между осажденными, точно тут шутили и играли.

В эту минуту условленным сигналом дали знать, что осаждающие разбили цепи, которыми запирался порт.

Тотчас Равальи и Ремонанк схватили лестницу и приготовились спуститься в ров.

Они кричали:

— За нами, навайльцы! На приступ.

— Добрый мой Равальи, — кричал Каноль, — умоляю тебя, остановись!

Но в ту же минуту батарея, до сих пор молчавшая, вдруг заговорила, ядро упало возле Каноля и осыпало его землею.

— Ну, если уж вы непременно хотите, так извольте! — крикнул Каноль, поднимая палку. — Стреляй!.. Стреляй на всей линии!

Тут целый ряд стволов опустился на парапет и огненная лента протянулась над стеною. Между тем гром двух больших орудий отвечал на огонь батареи герцога де Ларошфуко.

Упало человек десять, но их гибель не только не испугала их товарищей, но еще дала им новые силы. Батарея герцога громко отвечала: одно ядро сорвало королевский флаг, другое разорвало офицера из отряда Каноля.

Каноль осмотрелся и, увидав, что солдаты его опять зарядили ружья, закричал:

— Стреляй!

Приказание было исполнено так же скоро, как и в первый раз.

Минут через десять не осталось ни одного целого стекла в Сен-Жорже, камни дрожали и дробились на куски, пушки разбивали стены, пули прыгали по широким камням, и густой дым затемнял воздух, полный криков, угроз и отчаяния.

Каноль заметил, что всего более вредила крепости батарея герцога де Ларошфуко.

— Вибрак, — сказал он, — поручаю вам Равальи, чтобы он не двинулся ни на шаг вперед, пока меня здесь не будет. Я пойду к нашим пушкам.

Каноль побежал к двум орудиям, отвечающим на пальбу неприятельской батареи, сам смотрел за их действиями, сам направлял их. В минуту он сбил три пушки из шести и убил на равнине человек пятьдесят. Остальные, не ожидавшие такого жестокого сопротивления, подались назад и думали уже о бегстве. Герцог Ларошфуко, старавшийся остановить их, получил контузию, у него вышибло шпагу из рук.

Увидав такую удачу, Каноль оставил батарею начальнику артиллерии, а сам побежал туда, где рота навайльцев силилась взять крепость приступом.

Вибрак держался крепко, но получил рану в плечо пулею.

Появление Каноля, встреченное криками радости, удвоило храбрость его солдат.

— Извини, — сказал он полковнику Равальи, — я принужден был оставить тебя на минуту, милый друг, но надобно было разбить пушки герцога де Ларошфуко. Будь спокоен, я опять здесь.

В эту минуту Равальи вел людей своих на приступ в третий раз и, вероятно, не слыхал слов Каноля в стуке оружия и при громе артиллерии. Каноль вынул пистолет из-за пояса и протянул руку к прежнему товарищу, который стал теперь его неприятелем, спустил курок.

Пуля была направлена твердою рукою и верным глазом и прошибла руку Равальи.

— Благодарю, Каноль! — закричал он. — Я заплачу тебе за это!

Но, несмотря на свою храбрость, молодой полковник принужден был остановиться, шпага выпала у него из рук. Прибежал Ремонанк и поддержал его.

— Хочешь, приди ко мне, тебе здесь перевяжут рану? — спросил Каноль. — Мой хирург ничем не хуже моего повара.

— Нет, я ворочусь в Бордо, но жди меня с минуты на минуту, потому что я непременно ворочусь, обещаю тебе. Только получше выберу время.

— Назад! Назад! — закричал Ремонанк. — С той стороны отступают. До свидания, Каноль, вы выиграли первую партию.

Ремонанк говорил правду: крепостная артиллерия нанесла значительный урон отряду Ларошфуко, который потерял человек сто. Морской отряд почти столько же. Самую большую потерю понесла Навайльская рота, потому что для поддержания чести мундира она шла впереди городской милиции советника Эспанье.

Каноль поднял пистолет.

— Прекратить огонь! — закричал он. — Пусть их отступают спокойно. Нам нельзя терять патронов.

Действительно, выстрелы были потеряны, потому что осаждавшие отступали очень поспешно, оставляя мертвых, и уносили только раненых. Каноль начал считать свою потерю: у него было шестнадцать раненых и четверо убитых. Сам он не был даже оцарапан.

— Вот, — говорил он через четверть часа, принимая нежные ласки Наноны, — вот, меня заставили заслужить патент коменданта! Какая нелепая резня! Я убил у них человек полтораста и раздробил руку лучшему из друзей моих, чтобы его не убили.

— Правда, — отвечала Нанона, — но ты цел и невредим.

— Верно, ты принесла мне счастье, Нанона. Но надобно бояться второго приступа! Жители Бордо чрезвычайно упрямы, и притом Равальи и Ремонанк обещали мне опять явиться сюда.

— Ну, что же? Тот же человек командует крепостью, те же солдаты защищают ее. Пусть они придут, во второй раз их примут еще лучше, чем в первый. Не так ли? Вы успеете еще более усилить средства защиты?

— Душа моя, — отвечал Каноль вполголоса, — крепость узнаешь хорошо, только когда защищаешь ее. Моя очень плоха, и если бы я был герцог Ларошфуко, так взял бы ее завтра. Кстати, лейтенант не будет завтракать с нами.

— Почему?

— Ядро разорвало его пополам.

VI

Возвращение осаждавших в Бордо представляло печальную картину. Горожане отправились в поход с торжеством, надеясь на свою многочисленность и на искусство своих предводителей, они нимало не беспокоились насчет успеха, предаваясь надежде, которая заменяет все человеку в опасности.

В самом деле, кто из осаждавших в молодости своей не гулял по рощам и лугам острова Сен-Жорж, один или с милой подругой? Кто из жителей Бордо не управлял веслом, рыболовными сетями или охотничьим ружьем в тех местах, куда он отправлялся теперь солдатом?

Зато этим людям неудача показалась вдвойне обидною. Местность стыдила их столько же, сколько и враги. Они воротились домой, повесив головы, и терпеливо слушали восклицания и стоны женщин, которые, по примеру краснокожих индианок, считали отсутствующих воинов и беспрерывно узнавали о новых потерях.

Общий ропот наполнил город печалью и смущением. Воины рассказывали в домах своих про неудачу, каждый по-своему. Начальники отправились к принцессе, которая жила, как мы уже сказали, у президента.

Принцесса, сидя у окна, ждала возвращения экспедиции. Она происходила из воинственного семейства, была супругою одного из величайших полководцев в мире, воспитывалась в презрении к ржавому оружию и смешному плюмажу статских. Поэтому она предавалась невольному беспокойству, думая, что не военные люди, ее партизаны, идут на бой с армиею истинных солдат. Но три обстоятельства успокаивали: первое, что герцог де Ларошфуко командовал экспедициею; второе, что Навайльский полк шел впереди; и третье, что имя Конде красовалось на знаменах.

Но по очень понятной противоположности, все надежды принцессы порождали отчаяние в виконтессе де Канб, и все, что могло привести принцессу в отчаяние, доставило бы виконтессе радость.

Первым явился герцог де Ларошфуко, весь в пыли и в крови. Рукав его черного кафтана был разорван, а сорочка облита кровью.

— Правду ли сказали мне? — спросила принцесса, бросаясь к нему навстречу.

— А что сказывали вам? — спросил Ларошфуко хладнокровно.

— Говорят, что осада не удалась?

— Так вам сказали мало, мы просто разбиты.

— Разбиты! — воскликнула принцесса, побледнев. — Разбиты! Но это невозможно.

— Разбиты, — повторила виконтесса, — разбиты Канолем!

— Но как же это случилось? — спросила принцесса с гордостью, показавшею ее негодование.

— Это случилось, как случаются все неудачи в игре, в любви, на войне. Мы попали на человека, который хитрее или сильнее нас.

— Так этот барон Каноль очень храбр? — спросила принцесса Конде.

Сердце Клары радостно забилось.

— Да, храбр, как все мы! — отвечал Ларошфуко, пожимая плечами. — Только у него были свежие солдаты, добрые стены, и он ждал нас, потому что, вероятно, был извещен о нападении нашем, поэтому он легко справился с жителями Бордо. Ага, ваше высочество, какие это жалкие воины! Они обратились в бегство при втором залпе!

— А навайльцы? — спросила Клара, забывая, что вопрос ее очень неосторожен.

— Вся разница, — отвечал Ларошфуко, — между навайльцами и горожанами состоит в том, что горожане побежали, а навайльцы отступили.

— Теперь нам остается только потерять Вер!

— Это очень возможно, — проговорил Ларошфуко с удивительным хладнокровием.

— Разбиты! — вскричала принцесса, топнув ногою. — Разбиты какою-то дрянью, под предводительством какого-то Каноля! Каноль! Какое смешное имя!

Клара покраснела до ушей.

— Имя это кажется вашему высочеству смешным, — сказал герцог, — а кардиналу Мазарини оно кажется чудесным. И я почти смею сказать, — прибавил герцог, быстро и проницательно взглянув на Клару, — что не один кардинал так думает. Имена похожи на цветы, — продолжал он, улыбаясь своею желчною улыбкой, — о них спорить не должно.

— Так вы думаете, что и Ришон может быть разбит?

— Почему же нет? Ведь меня тоже разбили! Надобно переждать несчастное время. Война та же игра, когда-нибудь и нам повезет.

— Это верно бы не случилось, если бы исполнили мой план, — сказала маркиза де Турвиль.

— Ваша правда, — сказала принцесса. — Никогда не принимают наших предложений, говоря, что мы женщины и ничего не разумеем в военном деле… Мужчины делают по-своему, и за то их бьют.

— Ваше высочество совершенно правы, но это случалось с знаменитейшими полководцами. Павел-Эмилий был разбит при Каннах, Помпей при Фарсале, а Атилла в Шалоне. Только Александр Великий, да вы, маркиза, не были разбиты никогда. А в чем состоял ваш план, извольте сказать?

— По моему плану, — отвечала маркиза очень сухо, — следовало осадить крепость по всем правилам военной науки. Но не хотели послушать меня и решили напасть на нее врасплох. И что же вышло?

— Отвечайте маркизе, господин Лене, — сказал герцог. — Я не очень силен в стратегии и потому не смею вступать с нею в борьбу.

— Маркиза, — сказал Лене, который до сих пор только улыбался, — вот сколько обстоятельств соединилось против вашего плана. Жители города Бордо не солдаты, а просто горожане, они хотят ужинать дома и спать на супружеской постели. При правильной осаде мы лишили бы их множества удобств, без которых они не могут обойтись. Они осаждали остров Сен-Жорж, как любители. Не порицайте их за то, что они сегодня не имели успеха, они опять пойдут в поход и начнут это дело столько раз, сколько вам будет угодно.

— Вы думаете, что они опять начнут? — спросила принцесса Конде.

— О, в этом я уверен, — отвечал Лене, — они так любят свой остров, что не захотят оставить его королю.

— И возьмут его?

— Разумеется, рано или поздно…

— Когда они возьмут Сен-Жорж, я прикажу расстрелять этого дерзкого Каноля, если он не сдастся! — вскричала принцесса.

Мертвый холод пробежал по жилам Клары.

— Расстрелять его! — сказал герцог де Ларошфуко. — Браво! Если ваше высочество таким образом понимает войну, то я от души радуюсь, что принадлежу к вашей партии.

— Так пусть он сдается!

— Я желал бы знать, что ваше высочество скажете, если Ришон сдастся?

— Теперь и речи нет о Ришоне, герцог, не о нем идет дело. Приведите мне горожанина, советника парламента, кого-нибудь из них, кто сказал бы мне, что они чувствуют весь стыд, которому подвергли меня, — горько чувствуют его!

— Вот очень кстати, господин Эспанье просит о чести быть представленным вашему высочеству, — сказал Лене.

— Пусть войдет!

Сердце Клары во время этого разговора то билось так сильно, что ломило ей грудь, то сжималось, как в тисках. Она понимала, что Каноль дорого заплатит жителям Бордо за первую победу. Но ей сделалось еще хуже, когда Эспанье пришел и своими обещаниями подтвердил уверения Лене.

— Успокойтесь, ваше высочество, — говорил Эспанье принцессе. — Вместо четырех тысяч человек мы пошлем восемь тысяч, вместо шести пушек поставим двенадцать, вместо ста человек потеряем двести, триста, четыреста, если будет нужно, но все-таки возьмем Сен-Жорж!

— Браво, милостивый государь, — воскликнул герцог. — Вот это дело! Вы знаете, что я весь ваш, придется ли мне быть вашим начальником или просто идти с вами волонтером, всякий раз, как вы вздумаете предпринимать этот поход. Только не забудьте, если мы будем жертвовать по пятисот человек и если совершим четыре нападения, похожие на нынешнее, то к пятому армия у нас очень уменьшится.

— Герцог, нас, могущих взяться за оружие, здесь тридцать тысяч человек, — возразил Эспанье. — Если будет нужно, мы перетащим все пушки из арсенала к крепости, мы будем стрелять так, что превратим гранитную гору в порошок. Я сам переберусь через реку с саперами, и мы возьмем Сен-Жорж: мы сейчас торжественно поклялись взять его.

— Думаю, что вы не возьмете острова, пока барон Каноль будет жив, — сказала виконтесса де Канб едва слышным голосом.

— В таком случае, — отвечал Эспанье, — мы убьем его или прикажем убить его, и потом уже завладеем островом.

Виконтесса едва удержала крик ужаса, вырывавшийся из ее груди.

— Так непременно хотят взять Сен-Жорж?

— Вот прекрасно! — вскричала принцесса. — Я думаю, что хотят! Только этого и хотят!

— В таком случае, — сказала Клара, — позвольте мне действовать, я доставлю вам крепость.

— Ну, — возразила принцесса, — ты уже обещала мне это, но не сдержала слова.

— Я обещала вашему высочеству переговорить с бароном Канолем, эта попытка не удалась, я нашла барона непреклонным.

— Так ты думаешь, что он станет сговорчивее после победы?

— Нет. Но на этот раз я ничего не говорю вам о коменданте. Я говорю вам, что могу доставить вам только крепость.

— Каким образом?

— Я введу ваших солдат во двор крепости.

— Вы верно волшебница, что беретесь за такое дело? — спросил Ларошфуко.

— Нет, я просто помещица, — отвечала виконтесса.

— Виконтесса шутит! — сказал герцог.

— Нет, нет! — вскричал Лене. — Я многое вижу в нескольких словах виконтессы.

— Так этого мне довольно, — сказала Клара, — мнение господина Лене — для меня все! Повторяю, остров Сен-Жорж будет взят, если мне позволят сказать теперь несколько слов нашему советнику.

— Ваше высочество, — сказала маркиза де Турвиль, — я тоже возьму Сен-Жорж, если мне позволят действовать.

— Позвольте сначала маркизе высказать ее план громко, — сказал Лене Кларе, которая хотела отвести его в сторону, — а потом и вы, виконтесса, скажете мне ваш план потихоньку.

— Говорите, маркиза, — сказала принцесса.

— Я отправлюсь ночью с двадцатью лодками, на которых будет человек двести мушкетеров. Другой отряд, тоже из двухсот человек, отправится по правому берегу. В это время тысяча или более жителей Бордо…

— Извольте заметить, — сказал Ларошфуко, — что у вас уже более тысячи человек вступает в дело.

— А я, — прибавила Клара, — возьму Сен-Жорж с одною ротою, дайте мне навайльцев, и я за все отвечаю.

— Об этом стоит подумать, — сказала принцесса, а между тем герцог, улыбаясь самою презрительною улыбкою, с жалостью смотрел на этих женщин, рассуждавших о военных делах, которые затруднили бы мужчин, самых смелых и самых предприимчивых.

— Я готов слушать вас, виконтесса, — сказал Лене, — пожалуйте сюда.

И Лене увел Клару к окошку.

Клара сказала ему на ухо свою тайну. Лене вскрикнул от радости.

— Действительно, — сказал он принцессе, — на этот раз, если вы предоставите виконтессе полную свободу действовать, Сен-Жорж будет взят.

— А когда? — спросила принцесса.

— Когда угодно.

— Виконтесса — великий полководец! — сказал Ларошфуко с насмешкой.

— Вы будете судить об этом, — возразил Лене, — тогда, когда войдете в крепость, не истратив ни одного патрона.

— Тогда буду с вами согласен.

— Если дело так верно, как вы говорите, — сказала принцесса, — так надобно все кончить завтра.

— Извольте назначить день и час, — отвечала виконтесса, — я буду ждать в своей комнате приказания вашего высочества.

Она поклонилась и ушла. Принцесса, в одну минуту перешедшая от гнева к надежде, сделала то же. Маркиза де Турвиль пошла за нею. Эспанье, повторив свои обещания, тоже вышел, и герцог де Ларошфуко остался один с Лене.

VII

— Любезный господин Лене, — сказал герцог, — женщины завладели войною, стало быть, мужчины должны прибегнуть к интриге. Мне говорили о господине Ковиньяке, которому вы поручили набрать роту, и рассказывали, что он очень ловкий человек. Я призывал его к себе. Нельзя ли как-нибудь увидеться с ним?

— Он уже ждет.

— Так позвать его.

Лене позвонил.

Вошел лакей.

— Позови сюда капитана Ковиньяка, — сказал Лене.

Через минуту старинный наш знакомец показался в дверях. По обыкновенной своей осторожности он не пошел далее.

— Подойдите, капитан, — сказал герцог, — я герцог де Ларошфуко.

— Я вас знаю, — отвечал Ковиньяк.

— А, тем лучше! Вам поручено было набрать роту?

— Она здесь.

— Сколько у вас человек?

— Полтораста.

— Хорошо одеты? Хорошо вооружены?

— Хорошо вооружены, дурно одеты. Я прежде всего занялся оружием, как самою необходимою вещью. Что же касается одежды, то у меня недостало денег, потому что я человек чрезвычайно бескорыстный и действовал только из преданности к принцам: ведь я получил только десять тысяч ливров от господина Лене.

— И с десятью тысячами ливров вы набрали полтораста человек солдат?

— Да.

— Это удивительно!

— У меня есть особые средства, мне одному известные, ими-то я действую.

— А где ваши люди?

— Они здесь. Вы увидите, ваша светлость, что за удивительная рота, особенно в нравственном отношении. Все они из порядочных людей, ни одного нет из черни.

Герцог де Ларошфуко подошел к окну и действительно увидел на улице полтораста человек разных лет, разного роста и разных званий. Они стояли в два ряда под командою Фергюзона, Баррабы, Карротена и двух их товарищей в великолепных мундирах. Все эти люди гораздо более походили на разбойников, чем на воинов.

Как сказал Ковиньяк, они были одеты очень дурно, но вооружены превосходно.

— Даны ли вам какие-нибудь приказания насчет ваших людей? — спросил герцог.

— Мне приказано доставить их в Вер, и я жду только ваших распоряжений, чтобы передать мою работу господину Ришону. Он ждет ее.

— Но вы сами не останетесь в Вере?

— Я, ваша светлость, имею правилом не запирать себя в четыре стены, когда могу быть свободен, как воздух. Я уже таков уродился.

— Хорошо! Живите, где вам угодно, но отправьте ваших людей в Вер.

— Так они должны решительно поступить в число гарнизона этой крепости?

— Да.

— Под команду господина Ришона?

— Да.

— Но, ваша светлость, — возразил Ковиньяк, — что будут делать мои люди в крепости, когда там есть уже человек триста?

— Вы очень любопытны.

— О, я расспрашиваю вашу светлость не из любопытства, а из страха.

— Чего вы боитесь?

— Боюсь, что их осудят на бездействие, а это будет очень жаль. У кого ржавеет хорошее оружие, тому нет оправдания.

— Будьте спокойны, капитан, они у нас не заржавеют, через неделю они увидят огонь.

— Так их у меня убьют?

— Очень может быть! Или, может статься, имея особенное средство вербовать солдат, вы тоже имеете средство превращать их в неуязвимых?

— О, дело совсем не о том. Но я желаю, чтобы мне заплатили за них, пока они не убиты.

— Да разве вы не получили десяти тысяч ливров, как сами сознавались мне?

— Да, в задаток. Спросите у господина Лене, он человек аккуратный и, верно, помнит наши условия.

Герцог обернулся к Лене.

— Все это правда, герцог, — сказал правдивый советник. — Мы дали капитану Ковиньяку десять тысяч ливров наличною монетою на первые издержки, но мы обещали ему еще по сто экю за каждого человека сверх этих десяти тысяч.

— В таком случае, — сказал герцог, — мы должны капитану тридцать тысяч.

— Точно так.

— Вам отдадут их.

— Нельзя ли теперь, ваша светлость?

— Никак нельзя.

— Почему же?

— Потому что вы принадлежите к числу наших друзей, а прежде всего надо приманивать чужих. Вы понимаете, угождают только тем людям, которых боятся.

— Превосходное правило, — сказал Ковиньяк, — однако же при всех сделках назначают какой-нибудь срок.

— Хорошо, — отвечал герцог, — назначим неделю.

— Извольте, неделю.

— А если мы не заплатим и через неделю? — спросил Лене.

— В таком случае, — отвечал Ковиньяк, — солдаты опять принадлежат мне.

— Справедливо! — сказал герцог.

— И я делаю с ними, что хочу.

— Разумеется, ведь они ваши.

— Однако же… — начал Лене.

— Все равно, — сказал герцог советнику, — ведь они будут заперты в Вере.

— Все-таки я не люблю таких покупок, — отвечал Лене, покачивая головою.

— Однако же такие сделки очень обыкновенны в Нормандии, — заметил Ковиньяк, — они называются продажею с правом выкупа.

— Так дело кончено? — спросил герцог.

— Совершенно.

— А когда отправятся ваши люди?

— Сейчас, если прикажете.

— Приказываю!

Капитан вышел на улицу, сказал два слова на ухо Фергюзону, и рота в сопровождении любопытных, привлеченных ее странным видом, отправилась к порту, где ждали ее три барки, на которых ей следовало подняться по Дордони к Веру. Между тем начальник ее, верный своим мыслям о независимости, с любовью смотрел на удаление своих солдат.

Виконтесса молилась и рыдала в своей комнате.

«Боже мой, — думала она, — я не могла спасти его чести вполне, так спасу, сколько можно. Не надобно, чтоб он был побежден силою. Я его знаю: если сила победит его, он умрет защищаясь. Надобно победить его изменой. Тогда он узнает все, что я для него сделала и с какою целью сделала, и, верно, после поражения будет благодарить меня».

Успокоенная этою надеждою, она написала записку, спрятала ее на груди и пошла к принцессе, которая прислала за ней, собираясь развозить пособия раненым и утешения и деньги вдовам и сиротам.

Принцесса собрала всех, кто ходил в экспедицию, от своего имени и от имени герцога Энгиенского расхвалила их подвиги и доблести. Долго разговаривала с Равальи, который со своей перевязанной рукой клялся, что готов идти опять на приступ хоть завтра. Положила руку на плечо советника Эспанье, уверяя его, что он и храбрые жители Бордо — твердейшие опоры ее партии. Словом, так разгорячила воображение всех этих людей, что самые убитые поражением захотели мщения и решились идти на Сен-Жорж в ту же минуту.

— Нет, не теперь, — сказала принцесса. — Отдохните эту ночь и этот день, и послезавтра вы будете в Сен-Жорже уже навсегда.

Это обещание, произнесенное твердым голосом, было встречено восклицаниями воинственного пыла. Каждое восклицание глубоко ударяло в сердце виконтессы: они казались ей кинжалами, грозившими смертью ее возлюбленному.

— Видишь, что я им обещала, — сказала принцесса Кларе, — ты должна расквитать меня с этими добрыми людьми.

— Будьте спокойны, ваше высочество, — отвечала виконтесса, — я сдержу слово.

В тот же вечер ее посланный поспешно отправился на остров Сен-Жорж.

VIII

На другой день, когда Каноль обходил крепость утренним дозором, Вибрак подошел к нему и подал ему письмо и ключ, отданные каким-то неизвестным человеком во время ночи. Незнакомец оставил их у дежурного лейтенанта, сказав, что ответа не нужно.

Каноль вздрогнул, увидав почерк виконтессы, и распечатал письмо с трепетом.

Вот его содержание:

«В последнем письме моем я извещала вас о нападении на Сен-Жорж, в этом извещаю вас, что завтра Сен-Жорж будет взят. Как человек, как офицер короля, вы рискуете только тем, что вас возьмут в плен. Но госпожа Лартиг совсем в другом положении, ее так сильно ненавидят, что я не отвечаю за ее жизнь, если она попадет в руки жителей Бордо. Уговорите же ее бежать, я доставлю вам к этому средства.

За изголовьем вашей кровати, под занавескою с гербом фамилии Канб, которой прежде принадлежал остров Сен-Жорж, подаренный покойным мужем моим королю, вы найдете дверь: вот ключ от нее. Это подземный ход, он ведет к замку Канб. Нанона Лартиг может бежать через это подземелье и… если вы ее любите… спасайтесь с нею.

За ее жизнь я отвечаю вам моею честью.

Прощайте! Мы квиты. Виконтесса де Канб».

Каноль прочел и потом еще раз перечитал письмо. Он дрожал и бледнел во время чтения: он чувствовал, сам непостигая этой тайны, что странная сила овладела и располагала им. Подземелье, предназначенное для спасения Наноны, не может ли предать остров Сен-Жорж в руки врагов, если известна тайна существования этого подземного хода?

Вибрак следил за выражением лица коменданта.

— Плохие вести, комендант? — сказал он.

— Да, кажется, на нас опять нападут в следующую ночь.

— Какие упрямцы! — воскликнул Вибрак. — Я думал, что они сочтут себя довольно побитыми и что мы избавимся от них по крайней мере на неделю.

— Считаю бесполезным, — сказал Каноль, — рекомендовать вам строжайшую бдительность.

— Будьте спокойны, господин комендант. Они, верно, постараются напасть на нас врасплох, как было в первый раз?

— Не знаю, но приготовимся ко всему и примем те же меры осторожности, как и прежде. Обойдите и осмотрите крепость вместо меня, я ворочусь домой, мне нужно отправить несколько приказаний.

Вибрак кивнул головою и пошел с тою военною беспечностью, с которою встречают опасность люди, попадающие в нее на каждом шагу.

Каноль воротился в свою комнату, всячески стараясь, чтобы Нанона не видала его, и, убедившись, что он один в комнате, заперся на ключ.

За изголовьем его кровати оказался герб фамилии де Канб, окруженный золотою лентою.

Каноль оторвал ленту и под нею увидел разрез двери.

Дверь эта отперлась ключом, который виконтесса прислала барону вместе со своим письмом: перед Канолем открылось отверстие подземелья, которое, очевидно, шло по направлению к замку Канб.

Каноль с минуту оставался на одном месте, крупный пот выступил на лице его. Этот таинственный ход, может быть, не единственный в крепости, пугал барона!

Он зажег свечу и хотел осмотреть его.

Он сначала спустился по двадцати ступенькам, потом по легкому скату пошел под землею.

Скоро он услыхал глухой гул, который сначала испугал его, потому что он не знал, откуда он происходит, но пройдя далее, барон догадался, что над его головою течет и шумит река.

В нескольких местах свода были трещины, через которые, вероятно, текла вода, но их заметили вовремя и тотчас замазали цементом, который скоро стал тверже камня.

Почти десять минут Каноль слышал над головою шум воды. Мало-помалу шум утих и казался шепотом. Наконец не стало слышно и шепота, и в безмолвии, пройдя шагов пятьдесят, Каноль дошел до лестницы, совершенно похожей на прежнюю. За последнею ступенькою находилась массивная дверь, которую не выломали бы и десять человек, на случай пожара она была плотно окована железом.

— Теперь понимаю, — сказал Каноль. — Здесь у двери будут ждать Нанону и спасут ее.

Каноль воротился, прошел под рекой, нашел лестницу, поднялся в свою комнату, прикрепил ленту на прежнее место и в задумчивости отправился к Наноне.

IX

Нанона, как и всегда, сидела между ландкартами, письмами и книгами. Бедняжка по-своему вела междоусобную войну за короля. Увидав Каноля, она с восторгом подала ему руку.

— Король едет, — сказала она, — и через неделю мы будем вне опасности.

Каноль отвечал печально:

— Он едет и, к несчастию, все еще не приезжает.

— О, на этот раз я получила самые верные известия, милый барон, и через неделю он будет здесь.

— Как бы ни спешил он, Нанона, он все-таки опоздает для нас.

— Что вы говорите!

— Я говорю, что бесполезно сидеть над этими картами и бумагами и гораздо лучше подумать о бегстве.

— Бежать! Для чего?

— Потому что я получил дурные вести. Против нас готовится экспедиция, в этот раз я могу погибнуть.

— Что же, друг мой? Ведь решено: ваша участь — моя, как мои богатства — ваши.

— Нет, это не должно быть так. Я буду трусить, если мне придется бояться за вас. Помните ли, в Ажане хотели сжечь вас, хотели бросить вас в реку! Нет, Нанона, из сострадания ко мне не упрямьтесь, не оставайтесь здесь, ваше присутствие может принудить меня к какой-нибудь подлости.

— Боже мой!.. Каноль, вы пугаете меня!

— Нанона, умоляю вас… Поклянитесь, что если меня атакуют, вы сделаете все, что я ни прикажу…

— Но к чему такая клятва?

— Она даст мне силу жить. Нанона, если вы не обещаете слепо повиноваться мне, клянусь, я буду искать смерти непременно.

— Клянусь!.. Все, все, что вы хотите, Каноль!.. Клянусь вам нашею любовью.

— Благодарю, Нанона! Теперь я спокоен. Соберите ваши драгоценности. Где ваше золото?

— В бочонке.

— Приготовьте все это, чтобы его можно было отнести вслед за вами.

— Ах, вы знаете, Каноль, что настоящие мои драгоценности не золото и не бриллианты. Каноль, уж не хотите ли вы удалить меня?

— Нанона, вы убеждены, что я честный человек, не так ли? Клянусь честью, что все эти меры внушены мне одним страхом за вас.

— И вы думаете, что я в опасности?

— Думаю, что завтра остров Сен-Жорж будет взят.

— Каким образом?

— Не знаю, но уверен.

— А если я соглашусь бежать?..

— Так я постараюсь остаться живым, клянусь вам.

— Приказывайте, друг мой, я буду повиноваться, — сказала Нанона, протягивая Канолю руку, и, засмотревшись на него, забыла, что у нее по щекам текут слезы.

Каноль пожал ей руку и вышел. Если бы он остался еще минуту, то поцеловал бы эти жемчужные слезы, но он положил руку на письмо виконтессы, и, как талисман, письмо это дало ему силу уйти.

Он провел день в жестокой тоске. Эта решительная угроза «Завтра Сен-Жорж будет взят» беспрерывно жужжала в его ушах. Как, какими средствами возьмут остров? Почему виконтесса говорит об этом с такою уверенностью? Как нападут на него? С берега? Или с моря? С какой неизвестной точки налетит на него беда, еще невидимая, но уже неизбежная? Он сходил с ума.

Во весь день Каноль под лучами солнца искал врагов в отдалении. Вечером Каноль мучил свои глаза, рассматривая рощи, отдаленную равнину и извилистое течение реки, но бесполезно: нигде он ничего не видал.

Когда совершенно стемнело, осветился флигель в замке Канб. Каноль видел тут свет в первый раз с тех пор, как приехал в крепость.

— Ага, — сказал он, — вот явились избавители Наноны!

И он тяжело вздохнул.

Какая странная и таинственная загадка заключается в в сердце человеческом! Каноль уже не любил Нанону, он обожал виконтессу де Канб. Однако же, когда ему пришлось расставаться с тою, которой он не любил, сердце его разрывалось на части. Только далеко от нее или расставаясь с нею, чувствовал он всю силу странной привязанности своей к этой очаровательной женщине.

Весь гарнизон не спал и находился у крепостной стены. Каноль, устав смотреть, начал прислушиваться. Никогда темнота не казалась такою немою и уединенною. Никто не нарушал тишины, истинно пустынной.

Вдруг Канолю пришла мысль, что враги явятся к нему через подземелье, которое он осматривал. Это было довольно невероятно, потому что в таком случае его, верно, не предупредили бы. Однако же он решился стеречь подземелье. Он велел приготовить бочонок с порохом и фитиль, выбрал лучшего из своих сержантов, приказал прикатить бочонок к последней ступеньке подземелья, зажег факел и отдал его в руки сержанта. Возле него стояли еще два человека.

— Если в этом подземелье вы увидите больше шести человек, — сказал он сержанту, — то сначала велите им сдаться. Если они не согласятся, подожгите фитиль и толкните бочонок — подземелье покато, он взорвется среди врагов.

Сержант взял факел. За ним молча стояли два солдата, освещенные красноватым огнем факела, у ног их лежал бочонок с порохом.

Каноль воротился наверх спокойный за эту сторону дела, но, войдя в свою комнату, он увидел Нанону. Она в испуге следила за ним и с ужасом смотрела на черное отверстие подземелья, ей незнакомое.

— Боже мой, что это за дверь? — спросила она.

— Для твоего бегства, милая Нанона.

— Ты обещал, что я расстанусь с тобою только в то время, когда на тебя нападут.

— И повторяю обещание.

— Все, кажется, очень спокойно около острова, друг мой.

— И в крепости тоже все, кажется, очень спокойно. Однако же в двадцати шагах от нас лежит бочонок пороху, и возле него стоит человек с факелом. Если этот человек поднесет факел к бочонку, через минуту все здесь взлетит на воздух. Вот как все спокойно, Нанона!

— О, вы заставляете меня трепетать! — вскричала она — Нанона, позовите ваших женщин, пусть они принесут ваши бриллианты, пусть ваш камердинер принесет ваши деньги. Может быть, я ошибся, может быть, в эту ночь ничего не случится, но все равно: будьте готовы.

— Кто идет? — закричал солдат в подземелье.

Ему отвечал какой-то голос очень ласково.

— Вот уже за вами идут, — сказал Каноль.

— Да ведь еще нет нападения, друг мой, все спокойно, позвольте мне остаться при вас, может быть, враги не придут сегодня.

Нанона не успела еще договорить, как на внутреннем дворе крепости три раза закричали:

— Кто идет?

За третьим разом последовал выстрел.

Каноль бросился к окну и отворил его.

— Неприятель! — кричал часовой.

Каноль увидел в углу черную движущуюся массу: то были неприятельские солдаты, выходившие из низенькой двери, ведшей в погреб, где лежали дрова. В этом погребе, как и в комнате, находился потайной ход.

— Вот они! — вскричал Каноль. — Спешите, вот они!

В ту же секунду залп из двадцати мушкетов отвечал на выстрел часового. Несколько пуль попало в окно, которое запирал Каноль.

Он повернулся: Нанона стояла на коленях.

Прибежали ее служанки, камердинер.

— Нельзя терять ни минуты, Нанона! — сказал Каноль. — Ступайте, ступайте!

Он поднял Нанону и побежал с нею в подземелье, люди ее пошли за ним.

Сержант стоял на прежнем месте с факелом в руках. Солдаты, товарищи его, готовились стрелять по группе людей, между которыми стоял старинный знакомец наш, Помпей, бледный и расточавший всевозможные уверения в дружбе.

— Ах, барон, — вскричал он, — скажите вашим солдатам, что мы именно те люди, которых вы ждали. Черт возьми! Нельзя так шутить с друзьями.

— Помпей, — сказал Каноль, — поручаю тебе госпожу Лартиг. Ты знаешь, кто отвечает мне за нее своею честью, ты же будешь отвечать головою.

— Отвечаю, отвечаю!

— Каноль! Каноль! Я с вами не расстанусь! — кричала Нанона, обнимая барона. — Каноль! Вы обещали мне идти за мною.

— Я обещал защищать крепость Сен-Жорж, пока в ней будет хоть один камень, и сдержу слово.

Несмотря на крики, слезы, мольбы Наноны, Каноль передал ее Помпею, который увел ее при помощи нескольких лакеев виконтессы де Канб и собственных ее служанок.

Каноль следил глазами за этим милым белым привидением, которое, удаляясь, простирало к нему руки. Но вдруг он вспомнил, что его ждут в другом месте, и бросился вверх по лестнице, приказав сержанту и солдатам идти за собою.

Вибрак стоял в его комнате, бледный, без шляпы, со шпагою в руках.

— Господин комендант! — закричал он, увидав Каноля. — Неприятель в крепости!

— Знаю.

— Что же делать?

— Что за вопрос? Умирать!

Каноль бросился на внутренний двор. На дороге он увидел топор и схватил его.

Двор был наполнен врагами. Человек шестьдесят крепостных солдат старались защищать вход в комнаты Каноля. Со всех сторон слышались крики и выстрелы: это показывало, что везде дерутся.

— Комендант! Комендант! — закричали солдаты, увидав Каноля.

— Да, да, — отвечал он, — комендант ваш пришел умереть с вами! Мужайтесь, друзья мои! Вас взяли изменой, не надеясь победить.

— На войне все хорошо, — сказал Равальи насмешливым голосом, Равальи, у которого рука была подвязана, но который дрался отчаянно и поджигал солдат своих схватить Каноля.

— Сдавайся, Каноль, сдавайся! — кричал он. — Тебе предложат выгодные условия.

— А, это ты, Равальи! — вскричал Каноль. — Я думал, что уже заплатил тебе долг дружбы! Но ты еще недоволен, так погоди же…

Каноль, прыгнув шагов на пять вперед, бросился с топором на Равальи с такою силою, что топор раздробил шлем офицера, стоявшего возле Равальи. Несчастный офицер упал мертвый.

— А, так вот каким образом ты отвечаешь на мою учтивость? — сказал Равальи. — Пора бы мне привыкнуть к твоей манере! Друзья мои, он с ума сошел. Стреляйте в него, стреляйте!

Тотчас из неприятельских рядов раздался залп. Пять или шесть человек упало около Каноля.

— Пали! — закричал он своим.

По его приказанию выстрелили только три или четыре человека. Захваченные врасплох в ту самую минуту, как они спали спокойно, солдаты Каноля потеряли присутствие духа.

Каноль понял, что нечего делать.

— Вернемся в крепость, Вибрак, — сказал он, — возьмем с собой и солдат. Запрем двери и сдадимся только тогда, когда они возьмут нас приступом.

— Стреляй! — закричали два голоса — герцога де Ларошфуко и господина Эспанье. — Вспомните об убитых товарищах, они требуют мщения! Стреляйте!

Опять град пуль засвистал около Каноля, но не нанес ему вреда, однако же значительно уменьшил его отряд.

— Назад! — закричал Вибрак.

— Вперед! Вперед! — кричал Равальи. — За ними, скорей!

Враги бросились вперед. Каноль не более как с дюжиною солдат выдержал их натиск, он поднял ружье убитого солдата и действовал им, как палицей.

Все его товарищи вошли в дом, он вошел туда после всех с Вибраком.

Оба они с неимоверными усилиями притворили дверь, несмотря на сопротивление осаждавших, и заперли ее огромным железным засовом.

Окна были с железными решетками.

— Топоров! Если нужно, пушек сюда! — кричал герцог де Ларошфуко. — Мы должны взять их живыми или мертвыми.

Страшный залп последовал за этими словами: две или три пули пробили дверь. Одна из этих пуль раздробила ногу Вибраку.

— Ну, комендант, — сказал он, — мое дело кончено, устраивайте теперь ваше.

И он опустился вдоль стены, потому что не мог уже стоять на ногах.

Каноль осмотрелся кругом. Человек двенадцать могли еще защищаться. В числе их находился и сержант, которому поручено было смотреть за бочонком.

— Где факел? — спросил он. — Куда ты девал факел?

— Я бросил его там, у бочонка.

— Он еще горит?

— Может быть.

— Хорошо. Выведи всех этих людей заднею дверью. Постарайся выхлопотать для себя и для них самые выгодные условия. Остальное — уже мое дело.

— Но…

— Повиноваться!

Сержант опустил голову и подал солдатам знак идти за ним. Все они скоро исчезли во внутренних апартаментах: они поняли намерение Каноля и вовсе не желали взлететь с ним на воздух.

Каноль начал прислушиваться: дверь рубили топорами, что однако же не мешало перестрелке продолжаться. Стреляли наудачу в окна, полагая, что за окнами спрятались осажденные.

Вдруг страшный грохот показал, что дверь развалилась, и Каноль слышал, как толпа бросилась в замок с радостными криками.

— Хорошо, хорошо, — прошептал он, — через пять минут эти радостные крики превратятся в стоны отчаяния.

И он бросился в подземелье.

Там, на бочонке с порохом, сидел молодой человек, у ног его дымился факел. Он закрыл лицо обеими руками.

Услышав шум, юноша поднял голову.

Каноль узнал виконтессу.

— А, вот и он наконец! — вскричала она.

— Клара! — прошептал Каноль. — Зачем вы здесь?

— Умереть с вами, если вы хотите умереть.

— Я обесславлен! Я погиб! Мне остается только умереть.

— Вы спасены и со славой, вы спасены мною!

— Вы погубили меня! Слышите ли их? Вот они идут! Бегите, Клара, бегите через это подземелье! Остается еще минут пять, более вам не нужно…

— Я не уйду.

— Но знаете ли, зачем я сошел сюда? Знаете ли, что я хочу сделать?

Виконтесса подняла факел, поднесла его к бочонку и сказала:

— Догадываюсь!

— Клара! — вскричал испуганный Каноль.

— Скажите еще раз, что хотите умереть вместе со мною.

Бледное лицо Клары показывало такую решимость, что Каноль убедился, она исполнит обещание. Он остановился.

— Но чего же вы хотите? — спросил он.

— Сдайтесь!

— Никогда!

— Время драгоценно, — продолжала виконтесса, — сдавайтесь! Предлагаю вам жизнь, предлагаю вам славу, потому что доставляю вам превосходное извинение: измену!

— Так позвольте мне бежать… Я брошусь к ногам короля и выпрошу у него позволение отмстить за себя.

— Нет, вы не убежите.

— Почему же?

— Потому что я не могу жить так… Не могу жить без вас… Потому, что я вас люблю.

— Сдаюсь! Сдаюсь! — вскричал Каноль, падая на колени перед виконтессой и отбрасывая факел, который она держала в руках.

— О, — прошептала виконтесса, — теперь он мой, и никто не отнимет его у меня.

Тут была одна странность, которую, однако же, можно объяснить: любовь различно подействовала на этих двух женщин.

Виконтесса де Канб, осторожная, ласковая и скромная, стала решительною, смелою и твердою.

Нанона, капризная, своевольная, вспыльчивая, стала скромною, ласковою и осторожною.

Виконтесса чувствовала, что Каноль все более и более любит ее.

Нанона чувствовала, что любовь Каноля ежеминутно уменьшается.

X

Второе возвращение армии принцев в Бордо вовсе не походило на первое. На этот раз достало лавровых венков для всех, даже для побежденных. Нежное чувство виконтессы де Канб предоставило большую часть их барону Канолю. Едва въехал он в заставу возле друга своего Равальи, которого два раза едва не убил, как его окружила толпа, удивлялась ему, как великому полководцу и храброму воину.

Горожане, разбитые третьего дня, и особенно раненые, несколько сердились на своего победителя. Но Каноль казался таким добрым, таким прекрасным и простым, он сносил новое свое положение с такою веселостью и с таким достоинством, его окружила такая свита искренних друзей, офицеры и солдаты Навайльского полка так хвалили его, что жители Бордо скоро забыли свою первую неудачу.

Притом же другие мысли занимали их. Герцог Бульонский должен был приехать на другой или на третий день, а по самым верным известиям знали, что король будет в Либурне через неделю.

Принцесса Конде нетерпеливо желала видеть Каноля. Спрятавшись за занавески окна, она смотрела, как барон проходил мимо. Вид его показался ей торжествующим и вполне соответствующим той блестящей репутации, которую создали ему друзья и враги. Маркиза де Турвиль, не соглашаясь в этом случае с принцессой, уверяла, что в Каноле нет ничего особенного. Лене говорил, что считает его достойнейшим человеком, а герцог де Ларошфуко сказал только:

— А, так вот герой-то!

Канолю назначили квартиру в главной городской крепости, в замке Тромпет. Ему позволили днем прогуливаться в городе, заниматься своими делами или удовольствиями. По пробитии зари он должен был возвращаться в крепость. Все это основывалось на его честном слове — не искать случая бежать и ни с кем не переписываться вне города.

Прежде этой последней клятвы Каноль попросил позволения написать несколько строк. Получив позволение, он отправил Наноне следующее письмо:

«Я в плену, но свободен, в Бордо. Дал только слово ни с кем не переписываться, и пишу вам эти строки, Нанона, чтобы уверить вас в моей дружбе, в которой вы могли бы сомневаться, видя мое молчание. Прошу вас защитить мою честь перед королем и королевой.

Барон де Каноль».

В этих условиях плена, столь снисходительного, нельзя было не узнать влияния виконтессы де Канб.

Дней пять или шесть Каноль был занят обедами и праздниками, которые ему давали друзья. Его беспрестанно видели вместе с Равальи, который водил его здоровою рукою, а раненую носил на повязке. Когда били барабаны и жители Бордо отправлялись в экспедицию, на сборном месте являлся Каноль с Равальи или один, и, сложив за спиной руки, с любопытством смотрел на толпу и улыбался.

Впрочем, поселившись в Бордо, он редко видал виконтессу де Канб и едва говорил с нею. Казалось, Кларе достаточно того, что Каноль не с Наноной, казалось, она счастлива тем, что держит его при себе. Каноль написал ей письмо и горько жаловался. Она ввела его в несколько домов тою невидимою протекциею, которую оказывает женщина, когда она любит, но не желает, чтобы угадывали ее чувства.

Она сделала еще более. Каноль по просьбе Лене был представлен принцессе Конде, красавец-пленник показывался иногда в ее гостиной и ухаживал за придворными дамами.

Не было, по-видимому, человека, который занимался бы так мало общественными делами, как Каноль. Видеть виконтессу, сказать ей несколько слов, если он не мог говорить с нею, то подметить ее ласковый взгляд, пожать ей руку, когда она садилась в карету, — вот чем занимался пленник во весь день.

Ночью он думал о том же.

Однако же через некоторое время такое развлечение показалось пленнику недостаточным. Зная деликатность виконтессы, которая боялась более за честь Каноля, чем за свою, он искал средств расширить круг знакомства и доставить себе более развлечения. Он дрался на дуэли с офицером и с двумя статскими, что дало ему занятия на несколько часов. Но он выбил шпагу у первого и ранил двух последних, и лишился развлечения этого рода, потому что не являлось людей, готовых доставлять ему подобное препровождение времени.

Завелись у него две или три интриги, и это не удивительно: Каноль, как мы уже говорили, был очень хорош лицом, кроме того, попав в плен, он стал еще интереснее. В первые три дня и во все утро четвертого весь город говорил только об его плене, то есть почти столько же, сколько о плене самого принца.

Один раз, когда Каноль надеялся видеть в капелле виконтессу де Канб и когда Клара не приехала, боясь, может быть, встретить его, Каноль, стоявший на обычном месте у колонны, загляделся на премиленькую женщину, которой прежде он не замечал. В этом виноват был не Каноль, а, разумеется, виконтесса: если бы она приехала, так он думал бы о ней, видел бы только ее и загляделся бы только на нее.

В этот же день, когда Каноль спрашивал себя, кто может быть эта хорошенькая брюнетка, он получил приглашение на вечер к генералу-адвокату Лави, тому самому, который не хотел впускать принцессу в Бордо. Его, как приверженца королевской партии, не терпели столько же, сколько и герцога д’Эпернона. Каноль, все более и более нуждавшийся в развлечении, принял приглашение с благодарностью и в шесть часов отправился к генерал-адвокату.

Час посещения, может быть, покажется странным, особенно нашим современным львам, но Каноль поехал так рано по двум причинам. Во-первых, в то время обедали в полдень, и, стало быть, вечеринки начинались гораздо раньше. Во-вторых, Каноль всегда возвращался в крепость не позже половины десятого, и, стало быть, если он хотел повеселиться на вечере, то должен был приехать одним из первых.

Войдя в гостиную генерал-адвоката, Каноль едва не вскрикнул от радости: госпожа Лави была именно та миленькая брюнетка, на которую он так загляделся в капелле.

Каноля приняли в этом доме как роялиста, доказавшего свою преданность на деле. Его так превозносили, что такие похвалы могли бы свести с ума даже одного из семи греческих мудрецов. Защиту его во время первого нападения сравнивали с подвигом Горация Коклеса, а гибель его — с падением Трои, которую Улисс взял обманом.

— Любезный барон, — сказал ему генерал-адвокат, — я знаю из верного источника, что о вас очень много говорили при дворе, и что ваш превосходный подвиг покрыл вас славой. Королева поклялась, что при первом обмене пленных вы будете свободны и в тот день, как вступите в ее службу, получите еще чин. Вы, верно, желаете, чтобы вас освободили?

— Нет, милостивый государь, — отвечал Каноль, бросая убийственный взгляд на госпожу Лави, — клянусь вам, у меня одно желание: чтобы ее величество не слишком торопилась. Ведь она должна выменять меня или на деньги, или на дельного офицера. Я не стою ни такой издержки, ни такой чести. Подожду, пока ее величество возьмет Бордо, где мне очень хорошо. Тогда она получит меня даром.

Госпожа Лави очаровательно улыбнулась.

— О, — сказал ее муж, — барон, вы очень холодно говорите о своей свободе!

— Да из чего же мне горячиться? — отвечал Каноль. — Неужели вы думаете, что мне приятно вступить опять в действительную службу и ежедневно подвергать себя необходимости убивать друзей?

— Но какую жизнь ведете вы здесь? — продолжал генерал-адвокат. — Жизнь, не достойную такого отличного человека, как вы. Вы не принимаете участия ни в советах, ни в экспедициях. Принуждены видеть, как другие служат своей партии, а сами сидите сложа руки. Вы бесполезны, оскорблены, вот вы что! Такое положение должно казаться вам тягостным.

Каноль посмотрел на госпожу Лави, которая тоже на него взглянула.

— О нет, — отвечал он, — вы очень ошибаетесь: мне совсем не скучно. Вы занимаетесь политикой, что очень скучно, я занимаюсь любовью, что очень весело. Некоторые из вас служат королеве, другие принцессе Конде, а я не привязываюсь постоянно к одной владычице, я раб всех женщин.

Такой ответ очень понравился хозяйке дома, она высказала свое мнение улыбкою.

Скоро сели за карточные столы. Каноль начал играть. Госпожа Лави играла пополам с ним против своего мужа, который проиграл пятьсот пистолей.

На другой день без всякой причины чернь вздумала начать беспорядки. Один приверженец принцев, неистовый фанатик, предложил разбить окна в доме господина Лави. Когда разбили стекла, другой фанатик предложил поджечь его дом. Уже раздували огонь, когда Каноль подоспел с ротою Навайльского полка, отвел госпожу Лави в безопасное место и вырвал ее мужа из рук дюжины бешеных злодеев, которые хотели повесить его, потому что не могли сжечь.

— Что, господин любитель деятельности, — сказал Каноль генерал-адвокату, дрожавшему от страха, — что думаете вы теперь о моем бездействии? Не лучше ли, что я ничего не делаю?

Потом он вернулся в замок Тромпет, потому что уже пробили зарю. На своем столике он увидел письмо и сердце его сильно забилось. Рассмотрев почерк, он весь задрожал.

То был почерк виконтессы де Канб.

Каноль тотчас распечатал письмо и прочел:

«Завтра будьте одни в капелле, часов в шесть вечера, и станьте налево при входе».

— О, — сказал Каноль, — да это превосходно!

В письме была еще приписка:

«Не говорите никому, что ходите туда, где были вчера и сегодня. Бордо не роялистский город, не забывайте этого. Да остановит вас участь, которой подвергся бы господин генерал-адвокат, если бы вы не спасли его».

— Хорошо, — сказал Каноль, — она ревнует! Что ни говорила бы она, я прекрасно сделал, что ездил вчера и сегодня к господину Лави.

XI

Надобно сказать, что со времени приезда в Бордо Каноль перенес все мучения несчастной любви. Он видел, как все ухаживали за виконтессой, волочились за ней, угождали ей, и не мог показать ей своей любви, должен был довольствоваться одним утешением: тайком ловить взгляды Клары, скрываемые от злых языков. После сцены в подземелье, после горячего признания виконтессы такое ее поведение казалось ему не только холодным, но даже ледяным. Однако, даже видя ее холодность, он был уверен, что его действительно и глубоко любят, и потому решился быть несчастнейшим из счастливых любовников. Впрочем, это было дело нетрудное. Пользуясь честным словом, по которому он не мог ни с кем переписываться вне города, он отправил Нанону в уголок совести, где помещаются любовные сожаления. Он не получал известий от Наноны, не чувствовал скуки от писем, которые всегда возбуждают живое воспоминание о женщине, и потому угрызения совести не очень мучили его.

Однако же иногда, в то самое время, когда веселая улыбка играла на устах молодого барона, когда он расточал шутки и остроты громким голосом, вдруг лицо его становилось печальным и вздох вырывался если не из глубины сердца, так по крайней мере из уст его. Вздох этот относился к Наноне, прошедшее бросало тень на настоящее.

Виконтесса замечала эту минутную его горесть. Глаз ее проникал в самую глубину сердца Каноля. Она подумала, что нельзя оставлять Каноля в таком положении между прежнею любовью, которая не совсем еще погасла, и новою страстью, которая могла возродиться. Избыток его чувств, прежде поглощаемый войною и обязанностями важного звания, мог подвинуть его на что-нибудь противное той чистой любви, которую виконтесса хотела внушить ему. Она, впрочем, старалась только выиграть время, чтобы исчезло воспоминание о прежних романических встречах. Может быть, виконтесса де Канб ошибалась, может быть, если бы она прямо сказала о своей любви, то меньше бы занимались ею или занимались бы не так долго.

Более и внимательнее всех следил за этою таинственною страстью Лене. Сначала его опытный глаз заметил любовь Клары, но не мог найти ее предмета, он не мог угадать, что такое эта любовь, несчастная или счастливая. Только ему показалось, что Клара решительно поражена в самое сердце, потому что она иногда труслива и нерешительна, иногда сильна и отчаянна, почти всегда равнодушна к удовольствиям, ее окружающим. Вдруг погасло ее рвение к войне и она не казалась уже ни трусливою, ни храброю, ни решительною, ни отчаянною. Она задумывалась, смеялась без причины, плакала без причины, как будто губы и глаза ее отвечали изменениям ее мысли. Такая перемена произошла в течение последней недели. В течение последней недели был взят в плен Каноль. Стало быть, нельзя сомневаться, Каноль — предмет ее любви.

Впрочем, Лене с радостью хотел покровительствовать такой любви, которая могла дать принцессе Конде храброго защитника.

Ларошфуко, может быть, еще лучше, чем Лене, читал в сердце виконтессы. Но его телодвижения, рот, глаза говорили только то, что он позволял им говорить, и потому никто не мог сказать, любит он или ненавидит виконтессу. Он никогда не говорил про Каноля, не смотрел на него и вообще не обращал на него никакого внимания. Впрочем, герцог воевал лучше, чем когда-нибудь, показывал себя героем, чему много помогали его неустрашимая храбрость и действительное знание военного дела. Напротив, герцог Бульонский, холодный, таинственный, расчетливый, которому превосходно служили припадки подагры и случались так кстати, что некоторые люди даже отвергали их действительность, — герцог Бульонский все вел переговоры, скрывался, как мог, и, не умея видеть огромной разницы между Ришелье и Мазарини, все боялся лишиться головы, которой едва не отсекли ему на одном эшафоте с Сен-Марсом, и за которую он заплатил своим родным городом Седаном и сложением с себя прав владетельного герцога.

Что же касается до жителей Бордо, то они носились в вихре любовных интриг. Находясь между двух огней, двух смертей, двух гибелей, они были так мало уверены в завтрашнем дне, что надобно было чем-нибудь усладить это неверное существование, которое считало будущее секундами.

Все помнили разрушение Ла-Рошели, истребленной Людовиком XIII, знали, как много уважала Анна Австрийская этот подвиг. Почему же Бордо не предоставит злобе и ненависти честолюбивой королевы случай сделать то же самое?

Но они забывали, что тот, кто уравнивал слишком высокие головы и слишком высокие стены, давно уже умер, и что кардинал Мазарини был только тенью кардинала Ришелье.

Все действовали без цели, пример увлек и Каноля. По правде сказать, он принимался иногда сомневаться во всем и в припадках скептицизма сомневался даже в любви виконтессы. В эти минуты Нанона вырастала в его сердце и казалась еще нежнее и еще преданнее именно потому, что находилась в отсутствии. Если бы в такую минуту явилась перед ним Нанона, он, — о, непостоянный! — упал бы перед ней на колени.

Находясь между этими противоположными мыслями, которые могут быть понятны только людям, попадавшим между двух страстей, Каноль получил письмо виконтессы. Не нужно говорить, что он начал думать только о ней, а все другие мысли исчезли. Прочитав письмо, он не понимал, как он мог любить какую-нибудь женщину, кроме Клары. Перечитав письмо, он вообразил, что никогда никого не любил, кроме нее.

Каноль провел одну из тех лихорадочных ночей, которые жгут и вместе с тем доставляют отдохновение, потому что радость борется с бессонницей. Хотя он во всю ночь не смыкал глаз, однако же встал с петухами.

Известно, как влюбленные проводят время перед свиданием. Смотрят на часы, бегают туда и сюда и не узнают даже самых коротких приятелей. Каноль сделал все глупости, которых требовало его положение.

В назначенный час (Каноль уже двадцать раз подходил к капелле) он вошел в нее. Сквозь темные стекла пробивались лучи заходящего солнца, вся внутренность капеллы освещалась тем таинственным светом, который так приятен молящимся и любящим. Каноль дал бы год жизни, чтобы не потерять надежды в эту минуту.

Каноль хорошенько осмотрелся, стараясь убедиться, что в капелле никого нет, заглянул за все колонны, потом, уверившись, что никто не может видеть его, стал на назначенное место.

XII

Через минуту явилась Клара, закутанная в широкую мантилью; она оставила на часах за дверьми своего верного Помпея. Клара тоже осмотрелась, не видят ли ее, и потом стала на колени возле Каноля.

— Наконец я вас вижу, виконтесса! — сказал Каноль. — Наконец вы сжалились надо мною!

— Надобно было сжалиться, потому что вы губите себя, — отвечала Клара и смутилась, потому что говорила неправду, хотя самую невинную, но все-таки неправду.

— Ах, — сказал Каноль, — так только чувству жалости обязан я вашею милостью? О, признайтесь, я мог ожидать чего-нибудь получше!

— Поговорим серьезно, — возразила Клара, тщетно стараясь овладеть своим голосом, который дрожал. — Вы губили себя, повторяю вам, когда ездили к генерал-адвокату Лави, к отъявленному врагу принцессы. Вчера принцесса узнала об этом от герцога де Ларошфуко, который все знает. Она сказала слова, которые испугали меня:

«Если нам придется бояться замыслов наших пленников, то мы должны снисходительность заменить строгостью. Находясь в неверном положении, мы должны действовать решительно. Мы не только хотим строжайших мер, но даже готовы исполнить их».

Виконтесса произнесла эти слова голосом довольно твердым: ей казалось, что не стыдно говорить неправду для доброй цели, так успокаивала она свою совесть.

— Я вовсе не слуга принцессы, — отвечал Каноль, — я только ваш раб, не более: вам сдался я, вам одной, вы знаете, в каких обстоятельствах и на каких условиях.

— Но мне кажется, не было выговорено условий…

— На словах — нет, но в сердце — да. Ах, виконтесса! После того, что вы мне говорили, как позволили мне надеяться на счастье, после всех надежд, которые вы мне дали… О, признайтесь, что вы чересчур жестоки!

— Друг мой, — отвечала Клара, — вы ли можете упрекать меня за то, что я заботилась о вашей чести столько же, сколько о своей? Неужели вы не понимаете — надобно признаться в этом, потому что вы и сами, верно, догадаетесь, — неужели вы не понимаете, что я страдала не меньше вас, даже больше вас, потому что у меня не достало сил переносить такие страдания? Выслушайте же меня, и пусть слова мои, вырывающиеся из глубины сердца, упадут прямо на вашу душу. Друг мой, я уже сказала вам, я страдала больше вас: меня терзало опасение, которого вы не могли иметь, потому что знали, что я люблю только вас. Живя здесь, не жалеете ли вы о той, которой здесь нет, и в мечтах о будущем нет ли у вас какой-нибудь надежды, которая не относится ко мне?

— Виконтесса, — отвечал Каноль, — вы вызываете меня на откровенность, и потому я буду говорить с вами откровенно. Да, когда вы оставляете меня печальным моим размышлениям, отсутствием вашим вы заставляете меня скитаться в домах, где глупцы волочатся за здешними горожанками. Когда вы не хотите смотреть на меня или когда заставляете меня так дорого покупать одно ваше слово, одно движение, один взор, которого я может быть не стою… тогда я досадую, что не умер на поле сражения, упрекаю себя за то, что сдался, жалею об этом, даже совесть грызет меня…

— Совесть!

— Да, виконтесса. Как верно, что я вас люблю, так же верно и то, что теперь другая женщина плачет, стонет, готова отдать жизнь за меня, и что же? Она должна думать, что я или подлец, или предатель.

— Не может быть!

— Уверяю вас, что так!.. Не она ли сделала меня тем, что я теперь? Не поклялся ли я ей, что спасу ее?

— Но вы и спасли ее.

— Да, от врагов, которые могли измучить ее тело, а не от отчаяния, которое гложет ее сердце, если она знает, что я сдался вам.

Клара опустила голову и вздохнула.

— Вы не любите меня! — сказала она.

Каноль вздохнул в свою очередь.

— Не хочу обольщать вас, барон, — продолжала она, — не хочу лишать вас подруги, которой я не стою. Однако же вы знаете, я тоже люблю вас, я пришла сюда просить всей вашей любви. Я пришла сказать вам: я свободна, вот моя рука… Предлагаю вам ее, потому что никого не могу сравнить с вами… Не знаю человека достойнее вас.

— Ах, виконтесса! — вскричал Каноль. — Какое счастье! Вы дарите мне блаженство!

— О, вы меня не любите! — печально прошептала она.

— О, люблю, люблю!.. Но не могу пересказать вам, сколько я страдал от вашего молчания и осторожности.

— Боже мой! Так вы, мужчины, ничего не угадываете? — сказала Клара, поднимая прелестные глаза к небу. — Разве вы не поняли, что я не хотела заставить вас играть смешную роль, не хотела, чтобы могли подумать, что мы вместе устроили сдачу Сен-Жоржа? Нет, я хотела, чтобы вас выменяла королева, или чтобы я вас выкупила, и тогда вы совершенно бы принадлежали мне. Но вы не захотели подождать!

— Теперь, виконтесса, теперь я подожду. За один теперешний час, за одно обещание, сказанное вашим очаровательным голосом, который уверяет, что вы любите меня, я готов ждать целые годы…

— Вы все еще любите Нанону Лартиг! — сказала Клара, покачав головою.

— Виконтесса, — отвечал Каноль, — я солгал бы, если бы не сказал вам, что чувствую к ней дружескую благодарность. Верьте мне, возьмите меня с этим чувством. Я отдаю вам столько любви, сколько могу дать, а это уже очень много.

— Ах, — сказала Клара, — я не знаю, должна ли я принять ваше предложение: вы выказываете много великодушия и вместе с тем много любви.

— Послушайте, — продолжал Каноль, — я готов умереть, чтобы избавить вас от одной слезинки, и без сострадания заставлю плакать ту, о которой вы говорите. Бедняжка! У ней множество врагов, даже те, кто не знает ее, и те проклинают ее. У вас, напротив, только друзья, кто вас не знает, и тот уважает вас, а все ваши знакомые вас любят. Судите же, какая разница в моих чувствах к вам и к ней: последнее кроется в моей совести, а первое наполняет мою душу.

— Благодарю, друг мой. Но, может быть, вы покоряетесь минутному увлечению, потому что я здесь с вами, а потом будете раскаиваться? Так взвесьте слова мои хорошенько. Даю вам сроку на размышление до завтра. Если хотите передать что-нибудь госпоже Лартиг, если хотите ехать к ней, то вы свободны, Каноль, я возьму вас за руку и сама выведу за бордосскую заставу.

— Виконтесса, не нужно ждать до завтра, — отвечал Каноль. — Хотя сердце мое горит, однако же я в полном рассудке и повторяю вам: люблю вас, люблю только вас, буду любить только вас!

— Благодарю, благодарю, друг мой! — воскликнула Клара, подавая ему руку. — Вот вам моя рука и мое сердце.

Каноль принялся целовать ее руку.

— Помпей подает мне знак, что пора выйти, — сказала Клара. — Верно, хотят запереть капеллу. Прощайте, друг мой, или лучше до свидания! Завтра вы узнаете, что я хочу сделать для вас, то есть для нас. Завтра вы будете счастливы, потому что я буду счастлива.

Не будучи в силах скрывать своей любви, она взяла руку Каноля, поцеловала ее и убежала, оставив Каноля в невыразимом восторге.

XIII

Между тем, как говорила Нанона, король, королева, кардинал Мазарини и маршал де ла Мельере отправились в путь наказывать непокорный город, который дерзнул открыто восстать за принцев. Они приближались медленно, но все-таки приближались.

Приехав в Либурн, король принял депутацию жителей Бордо. Они уверяли его в своей преданности и в своем усердии. При тогдашнем положении дел такое уверение было довольно странно.

Королева приняла посланных очень гордо.

— Господа, — отвечала она им, — мы поедем через Вер и скоро будем иметь случай лично удостовериться, так ли искренни ваша преданность и ваше усердие, как вы уверяете.

При слове «Вер» депутаты, вероятно знавшие какое-нибудь особенное обстоятельство, не известное королеве, посмотрели друг на друга с беспокойством. Анна Австрийская, от которой ничто не могло скрыться, тотчас заметила их смущение.

— Сейчас же отправимся в Вер, — сказала она, — крепость хороша, по уверению герцога д’Эпернона. Там поместим мы короля.

Потом, повернувшись к капитану своей роты Гито и к прочим лицам свиты, спросила:

— Кто комендантом в Вере?

— Кто-то новый, — отвечал Гито.

— Человек верный, надеюсь? — продолжала Анна Австрийская, нахмурив брови.

— Он лично известен герцогу д’Эпернону.

Лицо королевы прояснилось.

— Если так, скорее в путь! — сказала она.

Маршал де ла Мельере возразил ей:

— Ваше величество вольны делать, что вам угодно, но лучше бы не расставаться с армией и не уезжать вперед. Воинственный въезд в Верскую крепость произвел бы доброе впечатление. Подданные короля должны знать его силу, она ободряет верных и устрашает изменников.

— Мне кажется, что маршал совершенно прав, — сказал кардинал Мазарини.

— А я говорю, что он ошибается, — отвечала королева. — До самого Бордо вам нечего опасаться, король силен сам собою, а не войском. Его придворного штата достаточно ему.

Маршал опустил голову в знак согласия.

— Приказывайте, ваше величество, — сказал он, — ведь вы королева.

Королева подозвала Гито и приказала ему собрать телохранителей, мушкетеров и конноегерей. Король сел на лошадь и поехал впереди их. Племянница кардинала Мазарини и придворные дамы сели в карету.

Тотчас все отправились в Вер. Армия следовала сзади. До Вера оставалось только десять лье, стало быть, армия могла прийти к крепости часа через три или через четыре после прибытия туда короля. Ее хотели поставить на левый берег Дордони.

Королю было только двенадцать лет, но он уже превосходно ездил верхом, грациозно управлял лошадью и уже отличался тою фамильною гордостью, которая впоследствии заставила его так строго смотреть на этикет. Воспитанный на глазах королевы, но преследуемый скупостью кардинала, который не удовлетворял самым необходимым его потребностям, он с бешеным нетерпением ждал, когда пробьет час его совершеннолетия, которое наступало следующего 5 сентября, и иногда в детских своих капризах показывал, чем он будет впоследствии. Эта экспедиция очень ему нравилась: он переставал считаться мальчиком, учился военному делу, привыкал к употреблению королевской власти.

Он ехал гордо то у кареты, причем кланялся королеве и умильно поглядывал на госпожу де Фронтенак, в которую, как уверяли, он был влюблен, то впереди своего отряда и разговаривал с маршалом де ла Мельере и с Гито о походах Людовика XIII и подвигах покойного кардинала.

Разговаривая и подвигаясь вперед, увидели наконец башни и галереи крепости Вер. Погода была превосходная, местоположение живописное. Солнце золотило реку косыми лучами. Можно было подумать, что едут на прогулку, такою веселою и довольною казалась королева. Король ехал между маршалом де ла Мельере и Гито и смотрел на крепость, в которой не было видно движения, хотя, по всей вероятности, часовые, расхаживавшие около башен, видели блестящий авангард королевской армии.

Карета королевы поехала поскорее и поравнялась с королем.

— Послушайте, — сказал Мазарини маршалу, — одно удивляет меня.

— Что такое?

— Обыкновенно, кажется мне, исправные коменданты знают, что происходит около их крепостей, и когда королю угодно удостоить крепость посещением, то они должны выслать по крайней мере депутацию.

— Ну, — сказала королева, засмеявшись громко, но принужденно, — что за церемонии! Они вовсе бесполезны, я требую только верности.

Маршал закрыл лицо платком, чтобы скрыть гримасу или желание сделать гримасу.

— Но в самом деле, они там не шевельнутся! — сказал юный король, недовольный таким забвением правил этикета, на котором он впоследствии основал все свое величие.

— Ваше величество, — отвечала Анна Австрийская, — вот маршалы де ла Мельере и Гито скажут вам, что первая обязанность всякого коменданта в неприятельской земле сидеть осторожно за стенами, чтобы его не захватили врасплох. Разве вы не видите на цитадели ваше знамя, знамя Генриха IV и Франциска?

И она гордо указала на эту значительную эмблему, которая доказывала, что королева не обманулась в надежде.

Поезд подвигался и вдруг увидел земляное укрепление, которое, по-видимому, было сооружено очень недавно.

— Ага, — сказал маршал, — видно, комендант действительно знаток своего дела! Аванпост выбрал удачно и ретраншемент ловко очерчен.

Королева высунула голову из кареты, а король приподнялся на стременах.

Один часовой ходил по укреплению; впрочем, оно казалось таким же пустынным и безмолвным, как и крепость.

— Хоть я не военный человек, — сказал Мазарини, — хотя вовсе не знаю военных обязанностей коменданта, однако же такое небрежение к лицу короля кажется мне очень странным.

— Во всяком случае поедем вперед, — сказал маршал, — и узнаем, что это значит.

Когда они подъехали шагов на сто к укреплению, часовой, до сих пор ходивший взад и вперед, вдруг остановился, посмотрел и закричал:

— Кто идет?

— Король! — отвечал маршал.

Анна Австрийская ожидала, что при этом одном слове выбегут солдаты, поспешно явятся офицеры, опустятся мосты, отворятся ворота, и заблещут шпаги.

Ничего этого не было.

Часовой выдвинул правую ногу, занес ее на левую, уставил мушкет против прибывших и закричал громким и твердым голосом:

— Стой!

Король побледнел от досады, Анна Австрийская укусила губы до крови, Мазарини пробормотал итальянское ругательство, очень неприличное во Франции, но от которого он не мог отвыкнуть, маршал только взглянул на их величества, но очень красноречиво.

— Люблю меры предосторожности, когда они принимаются для службы мне, — сказала королева, стараясь обмануть себя.

Хотя лицо ее казалось спокойным, однако же она начинала беспокоиться.

— А я люблю уважение к моему лицу, — прошептал юный король, не сводя глаз с бесстрастного часового.

XIV

Между тем крик «Король! Король!», изданный часовым и повторенный двумя или тремя голосами, долетел до крепости.

На крепостной стене показался человек, за ним выстроился весь гарнизон.

Комендант подал знак: заиграли барабаны, солдаты отдали честь, протяжно и торжественно раздался залп из орудий.

— Видите ли, — сказала королева, — вот они исполняют свою обязанность. Лучше поздно, чем никогда. Поедем.

— Извините, — возразил маршал де ла Мельере, — но я не вижу, чтобы они отпирали ворота, а мы можем въехать в крепость, только когда отворят ворота.

— Они забыли отпереть их, вероятно, от изумления и восторга, потому что они не ожидали августейшего посещения, — осмелился сказать какой-то льстец.

— Такие вещи не забываются, — возразил маршал.

Потом обернулся к королю и королеве и прибавил:

— Позволите ли предложить совет вашему величеству?

— Что такое, маршал?

— Вашим величествам следует отъехать шагов на пятьсот с Гито и с телохранителями на то время, пока я с мушкетерами и егерями сделаю рекогносцировку.

Королева отвечала одним словом:

— Вперед! — закричала она. — И мы увидим, посмеют ли они не впустить нас!

Юный король в восторге пришпорил лошадь и проскакал шагов двадцать.

Маршал и Гито бросились за ним и догнали его.

— Нельзя!.. — закричал часовой, оставаясь в прежней угрожающей позе.

— Ведь это король! — закричали придворные.

— Назад!.. — крикнул часовой с угрозой.

В то же время из-за парапета показались шляпы и мушкеты солдат, которые охраняли это первое укрепление.

Продолжительный ропот встретил слова часового и появление солдат. Маршал схватил за узду лошадь короля и повернул ее, в то же время он приказал кучеру королевы отъехать дальше. Когда король и королева удалились шагов на тысячу от первых ретраншементов, свита тотчас разлетелась, как разлетаются птички после первого выстрела охотника.

Тут маршал де ла Мельере, овладев позицией, оставил человек пятьдесят для охранения короля и королевы и, взяв с собою остальных солдат, приблизился к укреплению.

Когда он подошел шагов на сто, часовой, начавший ходить спокойным и мерным шагом, опять остановился.

— Возьмите трубача, навяжите платок на шпагу, Гито, — сказал маршал, — и ступайте, требуйте, чтобы дерзкий комендант сдался.

Гито повиновался и под прикрытием мирного флага, который во всех странах обеспечивает безопасность посланных, подошел к ретраншементу.

— Кто идет? — закричал часовой.

— Парламентер! — отвечал Гито, размахивая платком на шпаге.

— Впустить! — закричал тот человек, которого мы уже видели на крепостной стене.

Он пришел на аванпост, вероятно, каким-нибудь скрытым путем.

Ворота отворились, мост опустился.

— Что вам угодно? — спросил офицер, ждавший в воротах.

— Хочу переговорить с комендантом, — отвечал Гито.

— Я здесь, — отвечал тот человек, которого мы видели уже два раза — в первый раз на крепостной стене, во второй на парапете ретраншемента.

Гито заметил, что этот человек очень бледен, но спокоен и учтив.

— Вы комендант Вера? — спросил Гито.

— Я.

— И не хотите отпереть ворот вашей крепости королю и королеве?

— К величайшему моему прискорбию.

— Что же вы хотите?

— Освобождения принцев, плен которых разоряет и печалит всю Францию.

— Его величество не вступает в переговоры с подданными.

— Увы, мы это знаем, милостивый государь, потому мы готовы умереть, зная, что умираем на службе короля, хотя, по-видимому, вступаем с ним в войну.

— Хорошо, — отвечал Гито, — вот все, что мы хотим знать.

И поклонившись коменданту довольно сухо, на что комендант отвечал ему вежливым поклоном, он ушел.

На бастионе никто не пошевелился.

Гито воротился к маршалу и передал ему результат переговоров.

Маршал указал на селение Изон.

— Отправить туда пятьдесят человек, — сказал он, — пусть заберут там все лестницы, какие найдутся, но как можно скорее.

Пятьдесят человек поскакали галопом и тотчас приехали в село, потому что оно находилось недалеко.

— Теперь, господа, — сказал маршал, — вы должны спешиться. Одна половина из вас, с мушкетами, будет прикрывать осаждающих, другая пойдет на приступ.

Приказание приняли с радостными криками. Телохранители, мушкетеры и егеря тотчас сошли с лошадей и зарядили ружья.

В это время возвратились посланные и привезли двадцать лестниц.

На бастионе все было спокойно, часовой прохаживался взад и вперед, а из-за него выглядывали концы мушкетов и углы шляп.

Королевский отряд двинулся вперед под личным предводительством маршала. Отряд состоял из четырехсот человек, половина их по приказанию маршала должна была идти на приступ, а другая — поддерживать осаждающих.

Король, королева и свита издали со страхом следили за движениями маленького отряда. Даже королева казалось уже не такою самоуверенною. Чтобы лучше видеть, она велела повернуть карету и поставить ее боком к крепости.

Осаждающие едва прошли двадцать шагов, как часовой остановил их.

— Кто идет? — закричал он громким голосом.

— Не отвечайте ему, — сказал Мельере. — Вперед!

— Кто идет? — закричал часовой во второй раз, взводя курок.

— Кто идет? — повторил он в третий раз и прицелился.

— Стреляй в него! — сказал Мельере.

В ту же минуту град пуль посыпался из роялистских рядов. Часовой пошатнулся, выпустил из рук мушкет, который покатился в ров, и упал, закричав громко:

— Неприятель!

Один пушечный выстрел отвечал началу неприятельских действий. Ядро просвистело над первым рядом солдат, попало во второй и третий, опрокинуло человека четыре и рикошетом убило одну из лошадей в карете Анны Австрийской.

Продолжительный крик ужаса раздался в группе, которая охраняла их величества. Король, увлеченный общим движением, подался назад. Анна Австрийская едва не упала в обморок от бешенства, а Мазарини — от страха. Отрезали постромки убитой лошади и лошадей уцелевших, потому что они начинали беситься от испуга и могли разбить карету. Десять телохранителей запряглись и оттащили экипаж на такое место, куда не могли долететь ядра.

Между тем комендант открыл батарею из шести орудий.

Когда маршал де ла Мельере увидел эту батарею, которая могла в несколько секунд истребить все три его роты, он понял, что бесполезно продолжать атаку, и велел бить отбой.

В ту минуту, как королевский отряд начал отступать, в крепости прекратились оборонительные действия.

Маршал воротился к королеве и предложил ей выбрать для главной квартиры какое-нибудь место в окрестности.

Королева увидела на другой стороне Дордони маленький уединенный домик, едва видный из-за деревьев и очень похожий на замок.

— Узнайте, — сказала она Гито, — кому принадлежит этот домик, и попросите в нем гостеприимства для меня.

Гито тотчас поскакал, переправился через реку на пароме изонского перевозчика и скоро вернулся к королеве.

Он доложил, что никто не живет в доме, кроме управляющего, который отвечал, что дом принадлежит герцогу д’Эпернону и потому предоставляется в полное распоряжение ее величества.

— Так поедем, — сказала королева. — Но где же король?

Позвали маленького Людовика XIV, который стоял в стороне. Хотя он старался скрыть слезы, однако же видно было, что он плакал.

— Что с вами, государь? — спросила Анна Австрийская.

— Ничего! — отвечал он. — Но когда я буду королем… горе тому, кто оскорбит меня!

— Как зовут коменданта? — спросила королева.

Никто не отвечал. Никто не знал, как его зовут.

Спросили у изонского перевозчика, он отвечал, что коменданта зовут Ришоном.

— Хорошо, — сказала королева, — я не забуду этого имени.

— И я тоже, — прибавил юный король.

XV

Сто человек из королевского отряда переправились через Дордонь вместе с королем и королевою. Прочие остались при маршале де ла Мельере, который, решившись взять Вер, ждал прибытия армии.

Едва королева успела расположиться в домике, который стараниями Наноны превратился в удобное и почти великолепное жилище, как явился Гито и доложил, что какой-то капитан ради весьма важного дела просит аудиенции.

— Как его зовут? — спросила Анна Австрийская.

— Капитан Ковиньяк.

— Он в моей армии?

— Не думаю.

— Так справьтесь, и если он не на моей службе, то скажите, что я не могу принять его.

— Прошу позволения не быть согласным в этом случае с вашим величеством, — сказал кардинал Мазарини, — но мне кажется, если он не из вашей армии, то именно поэтому надобно принять его.

— Для чего?

— А вот для чего: если он из армии и просит у вашего величества аудиенции, то он, наверно, прекрасный подданный. Напротив, если он из неприятельской армии, то, может быть, изменник. А в теперешнем положении нельзя пренебрегать изменниками, потому что они могут быть очень полезны.

— Так велите ему войти, — сказала королева, — если таково мнение кардинала.

Капитана тотчас ввели. Он вошел с ловкостью и развязностью, которые удивили королеву, привыкшую производить на всех окружавших ее совершенно другое впечатление.

Она осмотрела Ковиньяка с головы до ног, но он бесстрашно вытерпел королевский взгляд.

— Кто вы? — спросила королева.

— Капитан Ковиньяк.

— Кому вы служите?

— Вашему величеству, если позволите.

— Позволю ли я? Разумеется, позволяю. Впрочем, разве есть во Франции какая-нибудь другая служба? Разве во Франции две королевы?

— Разумеется, нет; есть только одна королева — та, к стопам которой я имею счастие в эту минуту принести всю мою преданность. Но есть два мнения, по крайней мере, так показалось мне…

— Что хотите вы сказать? — спросила Анна Австрийская, нахмурив брови.

— Хочу сказать вашему величеству, что я прогуливался здесь в окрестностях, на холме, с которого видна вся страна, и любовался местоположением, которое, как сами вы вероятно заметили, очень живописно, когда показалось мне, что комендант Ришон принимает вас не с должным почтением. Это убедило меня в одном обстоятельстве, о котором я уже догадывался, то есть, что во Франции два мнения: роялистское и еще другое. Ришон, верно, принадлежит к другому.

Лицо Анны Австрийской еще более омрачилось.

— А, так вот что вам показалось, — сказала она.

— Точно так, ваше величество, — отвечал Ковиньяк с самым искренним простодушием. — Сверх того, мне показалось еще, будто бы пушечное ядро вылетело из крепости и попало в лошадей вашей кареты.

— Довольно… Неужели вы просили у меня аудиенции только для того, чтобы рассказывать мне ваши нелепые замечания?

«А вы не учтивы, — подумал Ковиньяк, — так вы заплатите мне дороже».

— Я просил аудиенции, желая сказать вашему величеству, что вы великая королева, и что я более всех удивляюсь вам.

— В самом деле? — сказала королева сухо.

— Уважая это величие, и, следовательно, удивляясь ему, я решился вполне посвятить себя службе вашей.

— Благодарю, — отвечала королева с иронией.

Потом повернулась к Гито и прибавила:

— Вывести этого болтуна!

— Извините, ваше величество, не нужно выгонять меня, я уйду и сам, но если я уйду, вы не возьмете Вера.

Ковиньяк, очень ловко поклонившись королеве, повернулся и пошел к дверям.

— Ваше величество, — сказал Мазарини потихоньку, — мне кажется, вы напрасно выгоняете его.

— Вернитесь, — сказала королева Ковиньяку, — и говорите. Вы очень странны и забавляете меня.

— Вы слишком милостивы, — отвечал Ковиньяк, кланяясь.

— Что говорили вы о Вере?

— Если вашему величеству, как я заметил сегодня утром, непременно угодно быть в Вере, то я долгом почту ввести вас туда.

— Каким образом?

— В Вере полтораста человек принадлежит мне.

— Вам?

— Да, мне.

— Что это значит?

— Я уступаю их вашему величеству.

— А потом?

— Что будет потом?

— Да.

— Потом, мне кажется, очень легко с сотнею солдат отпереть одни ворота.

Королева улыбнулась.

— Он не глуп, — сказала она.

Ковиньяк, вероятно, угадал комплимент, потому что поклонился во второй раз.

— А что вы за них хотите? — спросила она.

— Немного! По пятисот ливров за каждого. Я сам так платил им.

— Хорошо.

— А мне что же?

— А, так вы просите еще и себе?

— Я гордился бы местом, полученным от щедрот вашего величества.

— А какое место желаете?

— Хоть коменданта в Броне. Мне всегда хотелось быть комендантом.

— Согласна.

— В таком случае, дело улажено, кроме одной маленькой бумажки.

— Какой?

— Не угодно ли вам подписать эту бумагу, которую я уже приготовил в надежде, что услуги мои будут приняты милостиво?

— А что это за бумага?

— Извольте прочитать.

Ловко округлив руку и почтительно преклонив колено, Ковиньяк подал бумагу.

Королева прочла:

«Если я вступлю без выстрела в Вер, то обязуюсь выплатить капитану Ковиньяку семьдесят пять тысяч ливров и назначить его комендантом крепости Брон».

— Это значит, — сказала королева, удерживая гнев, — это значит, что капитан Ковиньяк не вполне доверяет нашему слову и хочет иметь акт?

— В важных делах акты являются необходимостью, — оказал Ковиньяк с поклоном. — Старинная пословица гласит: Vorba volant, то есть, слова улетают, а у меня уже и так многое улетело.

— Дерзкий! — вскричала королева. — Ступайте!

— Уйду, ваше величество, — отвечал Ковиньяк, — но вы не возьмете Вера.

И в этот раз капитан повторил маневр, который так хорошо удался ему в первый раз, то есть повернулся и пошел к двери. Но королева очень рассердилась и уже не воротила его.

Ковиньяк вышел.

— Взять его! — сказала королева.

Гито пошел исполнять приказание.

— Позвольте, ваше величество, — сказал Мазарини, — мне кажется, вы напрасно предаетесь первому порыву гнева.

— Почему вы так думаете?

— Потому что, мне кажется, этот человек будет вам нужен, и если ваше величество обидит его теперь, то после надобно будет заплатить ему вдвое.

— Хорошо, — отвечала королева, — ему заплатят, сколько будет нужно, а теперь не выпускать его из виду.

— А, это совсем другое дело, и я первый готов похвалить вашу осторожность.

— Гито, посмотрите, где он, — сказала королева.

Гито вышел и через полчаса вернулся.

— Что же? — спросила Анна Австрийская. — Где он?

— Ваше величество можете быть совершенно спокойны, — отвечал Гито, — капитан вовсе не думает уйти. Я собрал справки: он живет очень близко отсюда, в гостинице трактирщика Бискарро.

— Он туда и ушел?

— Никак нет, ваше величество, он стоит на горе и смотрит на приготовления маршала де ла Мельере к осаде. Кажется, это очень занимает его.

— А наша армия?

— Она подходит. По мере появления отряды строятся в боевой порядок.

— Так маршал теперь не начнет действия?

— Думаю, ваше величество, что лучше бы дать войскам отдохнуть одну ночь, а потом уже идти на приступ.

— Целую ночь! — вскричала Анна Австрийская. — Такая дрянная крепость остановила бы королевскую армию на целый день и на целую ночь! Невозможно! Гито, ступайте и скажите маршалу, что он должен идти на приступ сейчас же. Король желает ночевать в Вере.

— Но, ваше величество — начал Мазарини, — кажется, что осторожность маршала…

— А мне кажется, — возразила королева, что надобно тотчас же наказать за оскорбление, нанесенное нам. Ступайте, Гито, и скажите маршалу, что королева смотрит на него.

Отпустив Гито величественным жестом, она взяла короля за руку, вышла и, не заботясь, идут ли за ней, начала подниматься по лестнице, которая вела на террасу.

С террасы, для которой были вырублены в лесу просеки с величайшим искусством, можно было видеть вдруг всю окрестность.

Королева быстро осмотрела местность. В двухстах шагах тянулась дорога в Либурн, на которой блистал белизною домик нашего друга Бискарро. У самой террасы протекала Дордонь, спокойная, быстрая и величественная, на правом ее берегу возвышалась крепость Вер, безмолвная, как развалина, около крепости шли вновь построенные ретраншементы. Несколько часовых прохаживались по галерее. Пять орудий вытягивали свои бронзовые шеи и показывали открытые пасти. На левом берегу маршал расположился лагерем. Вся армия, как уже сказывал Гито, прибыла на место.

На возвышении стоял человек и внимательно следил глазами за движением осаждающих и осажденных; то был Ковиньяк.

Гито переправлялся через реку на пароме изонского перевозчика.

Королева стояла на террасе неподвижно, нахмурив брови, и держала за руку юного Людовика XIV. Он смотрел на это зрелище с некоторым любопытством и говорил своей матери:

— Позвольте мне сесть на мою военную лошадь и пустите меня, прошу ваше величество, к маршалу, который собирается наказать дерзких ослушников.

За королевою стоял Мазарини. Лицо его, обыкновенно лукавое и насмешливое, казалось теперь серьезно-задумчивым, что случалось только в важные минуты. За королевою стояли придворные дамы; подражая молчанию Анны Австрийской, они едва смели разговаривать украдкой и вполголоса.

Все это с первого взгляда казалось совершенно спокойным, но это спокойствие походило на спокойствие пороха: одна искра может произвести в нем бурю и разрушение.

Особенно все взгляды стремились за Гито: он произведет взрыв, ожидаемый с такими различными надеждами.

Армия тоже ждала его с большим нетерпением. Едва вышел он на левый берег, едва узнали его, как все взгляды устремились на него. Маршал де ла Мельере, увидав его, оставил кружок офицеров, с которыми разговаривал, и пошел к нему на встречу.

Маршал и Гито поговорили несколько минут. Хотя река довольно широка в этом месте и хотя офицеры стояли довольно далеко от вестника, однако же все заметили, что лицо маршала выражало изумление. Было очевидно, что приказание казалось ему неудобоисполнимым, поэтому он с сомнением взглянул на террасу, где стояла королева со своей свитой. Но Анна Австрийская, поняв его мысль, повелительно кивнула ему головою и махнула рукою. Маршал, давно знавший непреклонность королевы, опустил голову в знак не согласия, а повиновения.

В ту же минуту по приказанию маршала три или четыре капитана, исправлявшие при нем ту должность, которую в наше время исправляют адъютанты, бросились на лошадей и поскакали по разным направлениям.

Везде, где они проезжали, лагерные работы тотчас прекращались, а при звуках барабанов и труб солдаты бросали солому, которую несли, и молотки, которыми вбивали колья для палаток. Все бежали к оружию: гренадеры брались за ружья, простые солдаты за пики, артиллеристы за свои орудия. Произошла невообразимая суматоха от столкновения всех этих людей, бежавших в различных направлениях, однако же мало-помалу клетки огромной шахматной доски прояснились, порядок последовал за суматохой, каждый солдат стал на свое место, гренадеры в центре, королевский отряд на правом крыле, артиллерия на левом. Барабаны и трубы замолчали.

Один барабан отвечал за ретраншементами и потом замолк.

На равнине воцарилось мертвое молчание.

Тут раздалась команда, громкая и ясная. Находясь довольно далеко, королева не могла расслышать слов, но увидела, что войска тотчас построились в колонны. Она вынула из кармана платок и махала им, а маленький король кричал лихорадочным голосом, топая ногами:

— Вперед! Вперед!

Армия отвечала одним криком: «Да здравствует король!» Потом артиллерия пустилась в галоп и заняла позицию на небольшом возвышении, при звуках барабанов двинулись и колонны.

То не была правильная осада. Ретраншементы, построенные Ришоном наскоро, были земляные, стало быть, не следовало проводить траншей, следовало взять их приступом. Однако же искусный верский комендант принял все возможные меры осторожности и удачно воспользовался средствами местности.

Вероятно, Ришон решился не стрелять прежде врагов, потому что и на этот раз ждал первого выстрела королевских войск. Только, как и во время первого нападения, из-за укреплений показался страшный ряд мушкетов, которые уже нанесли так много вреда королевскому отряду.

В это время шесть орудий загремели, и в то же время полетели глыбы земли с парапетов.

Не долго ждали ответа: крепостные орудия тоже заговорили и очистили ряды в королевских войсках, но по команде начальников эти кровавые борозды закрылись, и главная колонна, на минуту расстроенная, опять пошла вперед.

Тут начали стрелять из мушкетов, пока заряжали орудия.

Через пять минут два залпа с двух сторон встретились и раздались вместе, как два грома, грохочущие в один момент.

Но погода была ясная, без ветра, и дым останавливался над полем битвы, скоро осажденные и осаждавшие исчезли в облаке, которое изредка прорезывали огненные молнии артиллерийского грома.

Иногда из этого облака, с задних рядов королевского войска, выходили люди, шатаясь, и через несколько шагов падали, оставляя за собою кровавый след.

Скоро число раненых увеличилось, а гром пушек и свист пуль продолжался. Между тем королевская артиллерия начинала палить без цели, наудачу, потому что в густом дыму не могла отличать своих от неприятеля.

Напротив того, крепостная артиллерия видела перед собою только врагов и потому действовала все быстрее и сильнее.

Вдруг королевская артиллерия замолчала: очевидно было, что начали приступ и вступили в рукопашный бой.

Для зрителей настал момент страха.

Между тем дым, не поддерживаемый действием орудий и мушкетов, медленно поднялся вверх. Тут увидели, что королевская армия отбита, что низ стен прикрыт трупами. В укреплении был пролом, но его наполняли люди, пики, мушкеты. Среди этих людей стоял Ришон, облитый кровью, однако же спокойный и хладнокровный, как-будто он присутствовал только в качестве зрителя при страшной трагедии, в которой он играл важную роль. Он держал в руках топор, притупившийся от ударов.

Казалось, сама судьба хранила этого человека, который беспрестанно находился в огне, всегда в первом ряду. Ни одна пуля не попала в него, ни одна пика не дотронулась до него: казалось, он столь же неуязвим, сколько и бесстрашен.

Три раза маршал де ла Мельере лично водил войска на приступ, три раза опрокинули их в глазах короля и королевы.

Горькие слезы текли по бледным щекам короля. Анна Австрийская ломала руки и шептала:

— О, если этот человек когда-нибудь попадет в мои руки, то я покажу на нем страшный пример.

По счастию, темная ночь быстро спускалась и прикрывала стыд королевы. Маршал де ла Мельере приказал бить отбой.

Ковиньяк оставил свой пост, сошел с возвышения, на котором стоял и, засунув руки в карманы, пошел по лугу к гостинице Бискарро.

— Ваше величество, — сказал Мазарини, указывая на Ковиньяка, — вот человек, который за самую ничтожную сумму избавил бы нас от необходимости проливать столько крови.

— Господин кардинал, — возразила королева, — может ли такой расчетливый человек, как вы, давать подобный совет?

— Ваше величество, я расчетлив, вы правы, я знаю цену деньгам, зато знаю и цену крови. А в эту минуту для вас кровь дороже денег.

— Будьте спокойны, господин кардинал, за пролитую кровь мы отомстим. Послушайте, Комменж, — прибавила она, обращаясь к лейтенанту королевских телохранителей, — ступайте к маршалу и попросите его ко мне.

— Бернуэнь, — сказал Мазарини своему камердинеру, указывая на Ковиньяка, который уже подходил к гостинице «Золотого Тельца», — видишь этого человека?

— Вижу.

— Приведи его ко мне, когда смеркнется.
* * *

На другой день после свидания с Канолем виконтесса де Канб пошла к принцессе исполнить обещание, данное барону.

Весь город находился в волнении: узнали, что король прибыл к Веру, и в то же время, что Ришон удивительно защищался, что он с пятьюстами человеками два раза отразил королевскую армию, состоявшую из двенадцати тысяч воинов. Принцесса узнала это известие прежде всех. В восторге и радости она захлопала в ладоши и вскричала:

— Ах, если бы у меня было сто человек, похожих на моего храброго Ришона!

Виконтесса де Канб приняла участие в общей радости и была вдвойне счастлива: она могла искренно хвалить подвиг человека, которого уважала, и кстати высказать свою просьбу, которая могла не иметь успеха, если бы было получено дурное известие. Теперь успех ее просьбы казался обеспечен вестью о победе.

Но принцесса среди своей радости была озабочена такими важными делами, что Клара не посмела высказать свою просьбу. Дело шло о доставлении Ришону помощи. Все понимали, что он очень нуждается в ней, потому что скоро армия герцога д’Эпернона соединится с королевскою. В совете принцессы толковали об этой помощи. Клара, видя, что в эту минуту политические дела берут верх над сердечными, ограничилась ролью советницы и в этот день ни слова не сказала о Каноле.

Коротенькое, но нежное письмо уведомило прекрасного пленника об этой отсрочке. Промедление показалось ему не таким тягостным, как вы могли бы подумать: в ожидании счастливого события есть столько же сладких ощущений, сколько и в самом событии. Сердце Каноля было так полно любви, что ему нравилось (как говорил он) ждать в передней счастия. Клара просила его ждать терпеливо, он ждал почти с радостью.

На другое утро устроили вспомогательный отряд. В одиннадцать часов он отправился вверх по реке, но ветер и течение были противные, и потому рассчитали, что, как бы он ни спешил, все-таки, идучи на веслах, пристанет к крепости не ранее следующего дня. Капитан Равальи, начальник экспедиции, получил в то же время приказание осмотреть по дороге крепость Брон, которая принадлежала королеве.

Все утро провела принцесса в надзоре за приготовлениями к отправлению отряда. После обеда назначили большой совет для обсуждения мер, какими следует, если можно, воспрепятствовать герцогу д’Эпернону соединиться с маршалом де ла Мельере или по крайней мере помешать их соединению до тех пор, пока подкрепление подойдет к Ришону.

Поэтому Клара поневоле должна была ждать следующего дня, но в четыре часа она имела случай подать приятный знак Канолю, проходившему мимо ее окон. Знак этот был так исполнен сожалений и любви, что Каноль почти радовался, что ему приходится ждать.

Однако же вечером, чтобы наверное сократить отсрочку и чтобы принудить себя высказать принцессе тайну, Клара попросила на следующий день частной аудиенции у ее высочества. Разумеется, принцесса тотчас согласилась принять виконтессу.

В назначенный час Клара вошла в комнату принцессы, которая встретила ее милостивою улыбкою, она была одна, как просила Клара.

— Что, милая моя? — спросила принцесса. — Что случилось особенно важного, что ты просишь у меня частной аудиенции, зная, что я весь день готова принимать моих коротких друзей?

— Ваше высочество, — отвечала Клара, — в минуту вашей радости, которой вы так достойны, я пришла просить вас… обратить ваше внимание на меня… Мне тоже нужно немножко счастия.

— С величайшею радостью, милая моя Клара, и сколько бы судьба ни послала тебе счастия, оно никогда не сравнится с тем, которого я тебе желаю. Говори поскорее, чего ты хочешь? Если счастие твое зависит от меня, то будь уверена, что я не откажу.

— Я вдова, свободна, даже слишком свободна, потому что эта свобода тяготит меня более всякого рабства, — отвечала Клара. — Я желала бы променять одиночество на что-нибудь поприятнее.

— То есть ты хочешь выйти замуж, не так ли, дочь моя? — спросила принцесса, засмеявшись.

— Кажется, да, — отвечала Клара и вся покраснела.

— Хорошо, это наше дело.

Клара вздрогнула.

— Будь спокойна, мы побережем твою гордость. Тебе надобно герцога и пэра, виконтесса. Я тебе найду его между нашими верными.

— Ваше высочество слишком заботитесь обо мне, — сказала виконтесса. — Я не думала вводить вас в хлопоты.

— Да, но я хочу заботиться о тебе: я должна заплатить тебе счастьем за твою преданность. Однако же ты подождешь до конца войны, не так ли?

— Подожду как можно меньше, — отвечала виконтесса улыбаясь.

— Ты говоришь, как-будто уже выбрала кого-нибудь, как-будто у тебя в руках муж, которого ты просишь у меня.

— Да оно точно так, как вы изволите говорить.

— Неужели! А кто же этот счастливый смертный? Говори, не бойся!

— Ах, ваше высочество, простите меня!.. Сама не знаю, почему я вся дрожу.

Принцесса улыбнулась, взяла Клару за руку и приблизила к себе.

— Дитя! — сказала она.

Потом, посмотрев на нее пристально, от чего Клара еще более смутилась, принцесса спросила:

— Я знаю его?

— Кажется, вы изволили видеть его несколько раз.

— Не нужно спрашивать, молод ли он?

— Ему двадцать восемь лет.

— Дворянин?

— Из самых старинных.

— Храбр?

— О, знаменит храбростью.

— Богат?

— Я богата.

— Да, милая, да, и я этого не забыла. Ты самая богатая во всем нашем приходе, и мы с радостью вспоминаем, что во время теперешней войны твои луидоры и полновесные экю твоих фермеров не раз выводили нас из затруднительного положения.

— Ваше высочество делает мне честь, напоминая о моей преданности.

— Хорошо. Мы произведем его в полковники нашей армии, если он еще только капитан, и в генералы, если он только полковник. Ведь он, вероятно, верен нам, надеюсь?

— Он был в Лане, ваше высочество, — отвечала Клара с хитростью, которой научилась с некоторого времени в дипломатических занятиях.

— Прекрасно! Теперь мне остается узнать только одно, — прибавила принцесса.

— Что такое?

— Имя счастливца, которому принадлежит сердце храбрейшей из моих воинов, и которому скоро вся ты будешь принадлежать.

Клара собиралась произнести имя Каноля, как вдруг на дворе раздался топот лошади и послышался говор, всегда сопровождающий человека, приехавшего с важным известием. Принцесса услышала и топот и говор и подбежала к окну. Курьер, весь в поту и в пыли, соскочил с лошади и рассказывал что-то людям, окружавшим его. По мере того, как он говорил, на лицах слушателей выражалось уныние. Принцесса не могла удержать нетерпения, открыла окно и закричала:

— Впустите его сюда.

Курьер поднял голову, узнал принцессу и бросился бежать по лестнице. Через минуту он явился в комнату, в грязи, с растрепанными волосами, как был в дороге, и сказал задыхаясь:

— Простите, ваше высочество, что я осмеливаюсь явиться к вам в таком виде. Но я привез страшную новость: Вер капитулировал.

Принцесса отступила на шаг, Клара с отчаянием опустила руки. Лене, вошедший за вестником, побледнел.

Пять или шесть человек, забыв уважение к принцессе, тоже вошли в комнату и стояли в изумлении.

— Господин Равальи, — сказал Лене курьеру, — повторите ваши слова, я не могу поверить…

— Извольте: Вер капитулировал!

— Сдался! — повторила принцесса. — А что же ваш вспомогательный отряд?

— Мы опоздали, ваше высочество. Мы пришли в ту самую минуту, как Ришон сдался.

— Ришон сдался! — вскричала принцесса. — Подлец!

От этого восклицания принцессы все присутствовавшие вздрогнули, однако же все молчали, кроме Лене.

— Принцесса, — сказал он строго и не потворствуя гордости принцессы, — не забывайте, что честь преданных вам людей зависит от ваших слов, как жизнь их зависит от судьбы. Не называйте подлецом храбрейшего из ваших слуг, или, в противном случае, завтра же самые вернейшие оставят вас, видя, как обращаетесь вы с ними, и вы останетесь одни, без защиты…

— Лене!.. — вскричала принцесса.

— Повторяю вашему высочеству, что Ришон не подлец, что я отвечаю за него моею головою, и если он сдался, то, верно, не мог поступить иначе.

Принцесса, побледнев от гнева, хотела отвечать ему с обыкновенной своею гордой запальчивостью, но, увидав, что все лица отвертываются от нее, что все глаза не хотят встретиться с ее глазами, что Лене гордо поднял голову, а Равальи потупил глаза в землю, она поняла, что в самом деле погибнет, если будет придерживаться своей неуместной системы. Поэтому она призвала на помощь обыкновенные свои сетования.

— Как я несчастна! — сказала она. — Все изменяет мне — и судьба и люди. Ах, сын мой! Бедный сын мой! Ты погибнешь, как погиб отец твой!

Крик слабой женщины, порыв материнской горести всегда находят отголосок в сердцах. Эта комедия, уже часто удававшаяся принцессе, и теперь произвела эффект.

Между тем Лене заставил Равальи рассказывать подробности капитуляции Вера.

— А, я это знал! — сказал он через несколько минут.

— Что такое? — спросила принцесса.

— Что Ришон не подлец!

— А почему вы знаете?

— Потому что он держался два дня и две ночи, потому что он схоронил бы себя под развалинами своей крепости, разбитой ядрами, если бы рота не взбунтовалась и не принудила его сдаться.

— Следовало умирать, а не сдаваться, — сказала принцесса.

— Ах, ваше высочество, разве умираешь, когда захочется? — возразил Лене. — По крайней мере, — прибавил он, обращаясь к Равальи, — он, сдаваясь, обеспечил себе жизнь?

— Кажется, нет, — отвечал Равальи. — Какой-то лейтенант из гарнизонных вел переговоры с неприятелем, так что во всем этом есть измена, и Ришон был выдан без всяких условий.

— Видите ли! — вскричал Лене. — Тут измена! Ришон выдан! Я знаю Ришона, знаю, что он неспособен не только к подлости, но даже к слабости. Ах, ваше высочество, — продолжал Лене, обращаясь к принцессе, — изволите слышать? Ему изменили, его предали! Так займемся его участью как можно скорее! Переговоры вел его лейтенант, говорите вы, господин Равальи? Над головой бедного Ришона висит страшное несчастие. Пишите, ваше высочество, пишите скорее, умоляю вас!

— Писать! — сказала принцесса с досадой. — Я должна писать, к кому, зачем?

— Чтобы спасти его.

— Э, — сказала принцесса, — когда сдают крепость, то принимают свои меры.

— Но разве вы не изволите слышать, что он не сдавал крепость? Разве вы не слышите, что говорит капитан?.. Ему изменили, его предали, может быть! Не он вел переговоры, а его лейтенант.

— Что могут ему сделать, вашему Ришону? — спросила принцесса.

— Что ему сделают? Вы забыли, какою хитростью занял он крепость Вер? Вы забыли, что мы дали ему бланк герцога д’Эпернона, что он держался против королевской армии в присутствии короля и королевы, что Ришон первый поднял знамя бунта, что на нем захотят показать пример? Ах, ваше высочество, умоляю вас, напишите к маршалу де ла Мельере, пошлите к нему курьера или парламентера.

— А какое поручение дадим мы ему?

— Какое? Чтобы он всеми средствами спас жизнь храброму воину… Если вы не поспешите… О, я знаю королеву… И теперь, может быть, ваш курьер опоздает.

— Опоздает? А разве у нас нет заложников? Разве у нас нет в Шантильи и здесь пленных офицеров из королевской армии?

Клара встала в испуге.

— Ваше высочество, ваше высочество! — вскричала она. — Исполните просьбу Лене… Мщение не возвратит свободы Ришону!

— Дело идет не о свободе, а о его жизни, — сказал Лене со своею мрачною настойчивостью.

— Хорошо, — отвечала принцесса, — мы сделаем то же, что те сделают: тюрьму за тюрьму, плаху за плаху.

Клара вскрикнула и упала на колени.

— Ваше высочество, — сказала она, — Ришон друг мой. Я пришла к вам просить милости, и вы обещали не отказать мне. Так вот о чем прошу я вас: употребите всю вашу власть, чтобы спасти Ришона.

Принцесса даровала Кларе то, в чем отказывала советам Лене. Она подошла к столу, взяла перо и написала к маршалу де ла Мельере письмо, в котором просила выменять Ришона на любого из королевских офицеров, находящихся у нее в плену. Написав письмо, она искала глазами, кого бы послать парламентером. Тут Равальи, страдавший еще от раны, измученный недавнею поездкой, предложил себя с условием, чтобы ему дали свежую лошадь. Принцесса позволила ему распоряжаться своей конюшней, и капитан поскакал, подстрекаемый криками толпы, убеждениями Лене и просьбами Клары.

Через минуту послышались громкие восклицания народа, которому Равальи объяснил цель своей поездки. Чернь в восторге громко кричала:

— Принцессу! Герцога Энгиенского!

Принцессе наскучило это ежедневное усердие, более похожее на требование, чем на просьбу, и она хотела не исполнить народного желания. Но, как всегда случается в подобных обстоятельствах, чернь упорствовала, и крики скоро превратились в бешеный рев.

— Пойдем, — сказала принцесса, взяв сына за руку, — пойдем! Мы здесь рабы, надобно повиноваться.

И вооружив лицо милостивою улыбкою, она вышла на балкон и поклонилась народу, которого она была рабой и повелительницей.

XVI

В ту минуту, как принцесса и сын ее показались на балконе при радостных криках толпы, вдруг раздались в отдалении флейты и барабаны.

В ту же секунду шумная толпа, осаждавшая дом, где жила принцесса, повернулась в ту сторону, откуда неслись звуки барабанов, и, не заботясь о законах приличия, прошла по направлению этой музыки. Это было очень просто. Жители Бордо уже десять, двадцать, сто раз видели принцессу, а барабаны обещали им что-нибудь новенькое.

— Они по крайней мере откровенны, — сказал с улыбкою Лене, стоявший за раздраженною принцессой. — Но что значат эти крики и эта музыка? Признаюсь, так же, как и этим плохим льстецам, мне хочется узнать…

— Так бросьте меня и вы, — отвечала принцесса, — и извольте бежать по улице.

— Сейчас бы это сделал, если бы был уверен, что принесу вашему высочеству радостную весть.

— О, я уже не жду радостных вестей, — сказала принцесса, подняв печальный взор к светлому небу, которое расстилалось над ее головою. — Нам везде неудача.

— Вы знаете, — отвечал Лене, — что я не привык обманывать себя надеждами. Однако же я почти уверен, что этот шум предвещает нам счастливое событие.

Действительно, все более и более приближавшийся шум, рукоплескания густой толпы, которая поднимала руки и махала платками, убедили даже принцессу, что новость должна быть хорошая. Она начала прислушиваться так внимательно, что даже забыла обиду, нанесенную ей чернью.

Она услышала, что кричали:

— Пленник, пленник! Комендант Брона!

— Ага! — сказал Лене. — Комендант Брона у нас в плену! Дело хорошее! Он будет у нас порукою за Ришона.

— Да разве у нас нет уже коменданта Сен-Жоржа? — возразила принцесса.

— Я очень счастлива, — сказала маркиза де Турвиль, — что план мой касательно Брона так удался.

— Маркиза, — отвечал Лене, — не будем льстить себя такою полною победою. Случай играет планами мужчин, а иногда и планами женщин.

— Однако же, милостивый государь, — возразила маркиза с обыкновенного своею самоуверенностью, — если комендант взят, то взята и крепость.

— Ну, это еще не совершенно верно, маркиза! Но успокойтесь: если мы вам обязаны этим двойным успехом, то я первый, как и всегда, поздравляю вас.

— Одно удивляет меня, — сказала принцесса, ища в этом счастливом событии той стороны, которая могла обидеть ее аристократическую гордость, — как я первая не узнала об этой новости? Это неизвинительная неучтивость, и герцог де Ларошфуко всегда так делает.

— Ах, ваше высочество, у нас так мало солдат, а вы хотите, чтобы мы еще рассылали их гонцами. Нельзя требовать слишком многого. Когда получают добрую весть, следует принимать ее с радостью, не заботясь, каким образом она к нам доходит.

Между тем толпа увеличивалась, потому что все отдельные группы сливались с нею, как ручейки сливаются с рекою. Посреди этой толпы, состоявшей из нескольких тысяч человек, шло тридцать солдат, а посреди солдат шел пленник, которого, как казалось, солдаты защищали от народной ярости.

— Смерть! Смерть ему! — кричала толпа. — Смерть коменданту Брона.

— Ага, — сказала принцесса, улыбаясь с торжеством, — решительно есть пленник, и, кажется, притом комендант Брона.

— Точно так, ваше высочество, — отвечал Лене, — и притом, кажется, пленник находится в страшной опасности. Слышите угрозы? Видите, какое бешенство? Ах, ваше высочество, они растолкают солдат и разорвут его на куски! О, тигры! Они чуют кровь и хотят упиться ею.

— Пускай они делают, что хотят! — вскричала принцесса с кровожадностью, свойственной женщинам, когда они предаются дурным наклонностям. — Оставьте их! Ведь это кровь врага!

— Но, ваше величество, — возразил Лене, — враг этот находится под прикрытием принца Конде, подумайте об этом. Притом, может быть, Ришон, наш храбрый Ришон, подвергается точно такой же участи? Ах, они отобьют солдат! Если они доберутся до него, он погиб!

Лене обернулся и закричал:

— Отправить двадцать человек на помощь солдатам, двадцать человек решительных и смелых! Если дотронутся до пленника, то вы ответите мне вашими головами. Ступайте!

Тотчас двадцать мушкетеров из городской милиции, принадлежавшие к лучшим семействам бордосских жителей, спустились, как поток, по лестнице, пробились сквозь толпу и присоединились к отряду. Они едва не опоздали: несколько рук, подлиннее и порешительнее прочих, успели уже оборвать фалды у синего мундира пленного коменданта.

— Благодарю вас, господа, — сказал он, — вы вырываете меня из челюстей каннибалов. Это очень хорошо с вашей стороны. Ну, если они всегда так едят людей, то скушают всю королевскую армию в сыром виде, когда она придет осаждать город.

Он засмеялся и пожал плечами.

— Какой храбрец! — сказали в толпе, увидав спокойствие пленника, может быть, несколько притворное, и повторяя его выходку. — Да он настоящий храбрец! Он ничего не боится! Да здравствует комендант!

— Пожалуй, извольте, — отвечал пленный, — да здравствует комендант Брона! Мне было бы очень хорошо, если бы он здравствовал.

Бешенство народа тотчас превратилось в удивление, и это удивление тотчас разразилось в энергических выражениях. Вместо мучительной смерти торжество досталось коменданту, то есть нашему другу Ковиньяку.

Читатель, вероятно, уже догадался, что это был Ковиньяк, так печально вступивший в Бордо под пышным названием коменданта Брона.

Под прикрытием солдат и под защитою своей неустрашимости пленник добрался до дома принцессы. Половина стражи осталась у ворот для охранения их, а другая половина повела его к принцессе.

Ковиньяк гордо и спокойно вошел в комнату, но надобно признаться, что под геройскою наружностью сердце его сильно билось.

Его узнали при первом взгляде на него, хотя толпа порядочно попортила ему синий мундир, золотые галуны и перо на шляпе.

— Ковиньяк! — вскричал Лене.

— Господин Ковиньяк — комендант в Броне! — сказала принцесса. — Да это просто измена!

— Что вы изволите говорить, ваше высочество? — спросил Ковиньяк, понимая, что настала минута, когда ему понадобится все его хладнокровие и особенно весь его ум. — Мне кажется, вы изволили что-то сказать про измену.

— Да, тут измена. С каким титулом осмелились вы явиться передо мною?

— С титулом коменданта Брона.

— Так вы видите сами измену. Кто дал вам звание коменданта?

— Мазарини.

— Измена еще хуже, говорю вам. Вы комендант Брона, и ваша рота предала Вер. Вы получили звание за ваш подвиг!

При этих словах самое естественное удивление выразилось на лице Ковиньяка. Он осмотрелся, как бы отыскивая человека, к которому могут относиться эти странные слова, но убедившись, что обвинение падает решительно на него, он опустил руки по швам с непритворным отчаянием.

— Моя рота предала Вер? — повторил он. — И вы упрекаете меня этим?

— Да, я. Представляйтесь, что вы этого не знаете, притворяйтесь удивленным. Да, вы, кажется, хороший актер, но меня не обманут ни ваши слова, ни ваши гримасы, как бы они превосходно ни согласовались.

— Я вовсе не притворяюсь, — отвечал Ковиньяк, — как могу я знать, что происходит в Вере, когда я там во всю жизнь ни разу не был?

— Неправда! Неправда!

— Мне нечего отвечать на подобные обвинения. Вижу только, что вы изволите гневаться на меня… Припишите откровенности моего характера то, что я защищаюсь так свободно. Я думал, напротив того, что могу пожаловаться на вас.

— На меня! — вскричала принцесса Конде, удивленная такою дерзостью.

— Разумеется, ваше высочество, — отвечал Ковиньяк, не смущаясь. — Основываясь на вашем честном слове и на слове господина Лене, который теперь здесь, я собрал роту храбрых людей, и обещания мои им тем священнее, что все они были основаны тоже на моем честном слове. Потом я пришел просить у вашей светлости обещанных денег… самую безделицу… тридцать или сорок тысяч ливров… Да и деньги-то следовали не мне, а храбрым воинам, которых я доставил партии господ принцев. И что же? Ваше высочество отказали мне… Да, отказали!.. Ссылаюсь на господина Лене.

— Правда, — сказал Лене, — когда господин Ковиньяк приходил, у нас не было денег.

— А разве вы не могли подождать? Разве верность ваша и ваших людей рассчитана была по часам?

— Я ждал столько времени, сколько назначил мне сам герцог де Ларошфуко, то есть целую неделю. Через неделю я опять явился. В этот раз мне решительно отказали. Ссылаюсь на господина Лене.

Принцесса повернулась к советнику, губы ее были сжаты, брови нахмурены, глаза горели.

— К несчастию, — сказал Лене, — я должен признаться, что господин Ковиньяк говорит правду.

Ковиньяк гордо поднял голову.

— И что же, ваше высочество? — продолжал он. — Что сделал бы интриган в подобном случае? Интриган продал бы королеве себя и своих солдат. Но я… я терпеть не могу интриг и потому распустил всех моих людей, возвратив каждому из них его честное слово. Оставшись совершенно один, я сделал то, что советует мудрый в случае сомнения: я ни в чем не принимал участия.

— А ваши солдаты! А ваши солдаты! — закричала принцесса с гневом.

— Я не король и не принц, — отвечал Ковиньяк, — но простой капитан, у меня нет ни подданных, ни вассалов, и потому я называю моими солдатами только тех, кому я плачу жалованье. А раз мои солдаты равно ничего не получили, о чем свидетельствует господин Лене, то и получили свободу. Тогда-то, вероятно, они восстали на нового своего начальника. Как тут помочь? Признаюсь, что не знаю.

— Но вы сами вступили в партию короля? Что вы на это скажете? Что ваше бездействие надоело вам?

— Нет, ваше высочество, но мое бездействие, самое невинное, показалось подозрительным королеве. Меня вдруг арестовали в гостинице «Золотого Тельца» на Либурнской дороге и представили ее величеству.

— И тут-то вы вступили в переговоры?

— Ваше высочество, в сердце деликатного человека много струн, за которые можно затронуть его. Душа моя была уязвлена, меня оттолкнули от партии, в которую я бросился со слепою доверенностью, со всем жаром, со всем пылом юности. Меня привели к королеве два солдата, готовые убить меня, я ждал упреков, оскорблений, смерти. Ведь все-таки я хоть мысленно служил делу принцев. Но случилось противное тому, чего я ждал… Меня не наказали, не лишили меня свободы, не послали в тюрьму, не возвели на эшафот… Напротив, великая королева сказала мне:

— Храбрый и обманутый юноша, я могу одним словом лишить тебя жизни, но ты видишь, там были к тебе неблагодарны, а здесь будут признательны. Теперь ты будешь считаться между моими приверженцами. Господа, — сказала она, обращаясь к моим стражам, — уважайте этого офицера, я оценила его достоинства и назначаю его вашим начальником. А вас, — прибавила она, повертываясь ко мне, — вас назначаю я комендантом в Брон: вот как мстит французская королева.

— Что мог я возражать? — продолжал Ковиньяк своим обыкновенным голосом, переставая передразнивать Анну Австрийскую полукомическим и полусентиментальным тоном. — Что мог я возражать? Ровно ничего! Я был обманут в самых сладких надеждах, я был обижен за бескорыстное усердие мое к вам, которой я имел случай — с радостью вспоминаю об этом — оказать маленькую услугу в Шантильи. Я поступил, как Кориолан, перешел к вольскам.

Эта речь, произнесенная драматическим голосом и с величественными жестами, произвела большой эффект на слушателей. Ковиньяк заметил свое торжество, потому что принцесса побледнела.

— Наконец позвольте же узнать, кому вы верны?

— Тем, кто ценит деликатность моего поведения, — ответил Ковиньяк.

— Хорошо. Вы мой пленник.

— Имею честь быть вашим пленником, но надеюсь, что вы будете обращаться со мною, как с дворянином. Я взят в плен, это правда, но я не сражался против вас. Я ехал в свою крепость, как вдруг попал на отряд ваших солдат и они захватили меня. Я ни одну секунду не скрывал ни звания, ни мнения своего. Повторяю: прошу, чтобы со мной обращались не только как с дворянином, но и как с комендантом.

— Хорошо, — отвечала принцесса. — Тюрьмою вам назначается весь город; только поклянитесь честью, что не будете искать случая бежать.

— Поклянусь во всем, в чем угодно вашему высочеству.

— Хорошо. Лене, дайте пленнику формулу присяги, мы примем его клятву.

Лене продиктовал присягу Ковиньяку.

Ковиньяк поднял руку и торжественно поклялся не выходить из Бордо, пока сама принцесса не снимет с него клятвы.

— Теперь можете идти, — сказала принцесса, — мы верим вашему дворянскому прямодушию и вашей чести воина.

Ковиньяк не заставил повторить этих слов два раза, поклонился и вышел, но уходя он успел заметить жест Лене, который значил: он прав, а виноваты мы, вот что значит скупиться в политике.

Дело в том, что Лене, умевший ценить людей, понял всю тонкость характера Ковиньяка. И именно потому, что не обманывал себя доводами, высказанными Ковиньяком, удивлялся, что он так ловко выпутался из самого затруднительного положения, в котором может быть изменник.

Ковиньяк сошел с лестницы в раздумье, подпирая подбородок рукою, и рассуждая:

— Ну, теперь надобно продать им моих людей тысяч за сто, и это очень возможно, потому что честный и умный Фергюзон выговорил себе и своим полную свободу. Ну, рано или поздно, мне это удастся. Увидим, — прибавил Ковиньяк, совершенно утешаясь, — мне кажется, я не дурно сделал, что отдался им в руки.

XVII

Теперь воротимся назад и расскажем происшествия, случившиеся в Вере, происшествия, не совсем еще известные читателю.

После некоторых жестоких приступов, при которых маршал королевских войск жертвовал людьми, чтобы выиграть время, ретраншементы были взяты. Храбрые защитники, потеряв много людей, удалились в крепость и заперлись в ней. Маршал де ла Мельере не скрывал, что если взятие незначительного земляного укрепления стоило ему пятьсот или шестьсот человек, то он верно потеряет в шесть раз более при взятии крепости, окруженной добрыми стенами и защищенной неустрашимым человеком, которого стратегические познания маршал мог видеть на деле.

Решили отрыть траншею и начать правильную осаду, как вдруг увидели авангард армии герцога д’Эпернона, которая шла к армии маршала де ла Мельере и могла удвоить королевские силы. Это совершенно изменило положение дела. С двадцатью четырьмя тысячами человек можно предпринять не то, что с двенадцатью. Поэтому решили идти на приступ на следующий день.

Увидав прекращение работ в траншее, новые распоряжения осаждающих и особенно вспомогательный корпус герцога д’Эпернона, Ришон понял, что его не хотят оставить в покое. Предугадывая, что его опять атакуют на следующий день, он созвал своих солдат, чтобы разузнать их расположение, в котором, впрочем, он не имел причины сомневаться, судя по усердию их во время защиты ретраншементов.

Он чрезвычайно изумился, увидев расположение духа своего гарнизона. Солдаты его мрачно и с беспокойством поглядывали на королевскую армию, в рядах ходил глухой ропот.

Ришон не любил шуток в строю и особенно шуток подобного рода.

— Кто там шепчет? — спросил он, оборачиваясь в ту сторону, где раздавался ропот.

— Я, — отвечал солдат посмелее прочих.

— Ты!

— Да, я.

— Так поди сюда и отвечай.

Солдат вышел из рядов и подошел к своему начальнику.

— Чего тебе надобно, на что ты жалуешься? — спросил Ришон, скрестив руки и пристально глядя на недовольного.

— Что мне надобно?

— Да, что тебе надобно? Получаешь хлебную порцию?

— Получаю.

— И говядину тоже?

— Получаю.

— И винную порцию?

— Получаю.

— Дурна квартира?

— Нет.

— Жалованье выплачено?

— Да.

— Так говори, чего ты желаешь, чего хочешь и на что ропщешь?

— Ропщу, потому что мы деремся против нашего короля, а это прискорбно французскому солдату.

— Так ты жалеешь о королевской службе?

— Да.

— И хочешь перейти в нее?

— Да, — отвечал солдат, обманутый хладнокровием Ришона и думавший, что все это кончится исключением его из рядов армии Конде.

— Хорошо, — сказал Ришон и схватил солдата за перевязь, — но я запер ворота, и надобно будет отправить тебя по последней дороге, которая нам осталась.

— По какой? — спросил испуганный солдат.

— А вот по этой, — сказал Ришон, геркулесовою рукою приподнял солдата и бросил его за парапет.

Солдат вскрикнул и упал в ров, который, по счастью, был наполнен водою.

Мрачное молчание настало после этого энергичного поступка. Ришон думал, что бунт прекратился, и как игрок, рискующий всем на один ход, оборотился к гарнизону и сказал:

— Теперь, если здесь есть партизаны короля, пусть они говорят, и этих мы выпустим отсюда по дороге, которую они придумают.

Человек сто закричали:

— Да! Да! Мы приверженцы короля и хотим перейти в его армию.

— Ага! — сказал Ришон, поняв, что все бунтуют. — Ну, это совсем другое дело. Я думал, что надобно справиться с одним недовольным, а выходит, что я имею дело с пятьюстами подлецами.

Ришон напрасно обвинял всех. Говорили только человек сто, прочие молчали, но и эти остальные, задетые за живое словом о подлецах, тоже принялись роптать.

— Послушайте, — сказал Ришон, — не будем говорить все разом. — Если здесь офицер, решающийся изменить присяге, так путь говорит. Я обещаю, что он не будет наказан.

Фергюзон вышел из рядов, поклонился с чрезвычайною учтивостью и сказал:

— Господин комендант, вы слышали желание гарнизона. Вы сражаетесь против короля, а почти все мы не знали, что нас вербуют для войны против такого неприятеля. Кто-нибудь из здешних храбрецов, принужденный таким образом действовать против своего мнения, мог бы во время приступа ошибиться в направлении выстрела и всадить вам пулю в лоб, но мы истинные солдаты, а не подлецы, как вы говорите. Так вот мнение мое и моих товарищей — мнение, которое мы передаем вам почтительно. Отдайте нас королю или мы сами отдадимся ему.

Речь эта была принята радостными криками, показывавшими, что если не весь гарнизон, так большая его часть согласна с мнением Фергюзона.

Ришон понял, что погибает.

— Я не могу защищаться один, — сказал он, — и не хочу сдаться. Если солдаты оставляют меня, так пусть кто-нибудь ведет переговоры, но сам я никак не вмешаюсь в них. Однако желаю, чтобы остались живыми те храбрецы, которые мне еще верны, если только здесь есть такие. Говорите, кто хочет вести переговоры?

— Я, господин комендант, если только вы мне позволите, и товарищи удостоят меня.

— Да, да! Пусть ведет дело лейтенант Фергюзон! Фергюзон! — закричали пятьсот голосов, между которыми особенно можно было отличить голоса Баррабы и Карротена.

— Так ведите переговоры, Фергюзон, — сказал комендант. — Вы можете входить сюда и выходить из Вера, когда вам заблагорассудится.

— А вам не угодно дать мне какую-нибудь особенную инструкцию?

— Выпросите свободу гарнизону.

— А вам?

— Ничего.

Такое самопожертвование образумило бы заблудившихся солдат, но гарнизон Ришона был продан.

— Да! Да! Выпросите нам свободу! — закричали они.

— Будьте спокойны, господин комендант, — сказал Фергюзон, — я не забуду вас во время капитуляции.

Ришон печально улыбнулся, пожал плечами, воротился домой и заперся в своей комнате.

Фергюзон тотчас явился к роялистам, но маршал де ла Мельере ничего не хотел решить, не спросясь королевы, а королева выехала из домика Наноны, чтобы не видать стыда армии (как она сама говорила), и поселилась в Либурнской ратуше.

Он приставил к Фергюзону двух солдат, сел на лошадь и поскакал в Либурн.

Маршал приехал к Мазарини, думая сказать ему важную новость, но при первых словах маршала кардинал остановил его обыкновенною своею улыбкою.

— Мы все это знаем, маршал, — сказал он, — дело устроилось вчера вечером. Войдите в переговоры с лейтенантом Фергюзоном, но в отношении к Ришону действуйте только на словах.

— Как только на словах? — вскричал маршал. — Но ведь мое слово стоит писанного акта, надеюсь?

— Ничего, ничего, маршал, мне дано право освобождать людей от обещаний.

— Может быть, — отвечал маршал, — но ваше право не касается до маршалов Франции.

Мазарини улыбнулся и показал рукой маршалу, что он может ехать обратно.

Маршал в негодовании воротился в лагерь, дал записку для Фергюзона и его людей, а в отношении к Ришону дал только слово.

Фергюзон вернулся в крепость и скоро вышел из нее с товарищами, сообщив Ришону словесное обещание маршала. Через два часа Ришон видел в окно вспомогательный отряд, который Равальи вел к нему, но в ту же минуту вошли в его комнату и арестовали его именем королевы.

В первую минуту храбрый комендант радовался. Если бы он остался свободен, принцесса Конде могла подозревать его в измене, но он арестован, арест отвечает за его верность.

В этой надежде он не вышел из крепости вместе с солдатами, а остался один.

Однако же не удовольствовались тем, что взяли у него шпагу. Когда его обезоружили, четыре человека бросились на него, загнули ему руки на спину и связали их.

При таком бесчестном поступке Ришон оставался спокойным и покорным судьбе. Он был крепок душою, предок народных героев восемнадцатого и девятнадцатого веков.

Ришона привезли в Либурн и представили королеве, которая гордо осмотрела его с головы до ног. Представили королю, который взглянул на него жестоко. Представили Мазарини, который сказал ему:

— Вы играли в отчаянную игру, господин Ришон.

— И я проиграл, не так ли, господин кардинал. Остается мне узнать, на что мы играли.

— Кажется, вы проиграли голову, — сказал Мазарини.

— Сказать герцогу д’Эпернону, что король желает видеть его! — вскричала королева. — А этот человек пусть ждет здесь суда.

С величественным презрением вышла она из комнаты, подав руку королю. За нею вышел Мазарини и все придворные.

Герцог д’Эпернон был уже в Либурне, но, как влюбленный, старик прежде всего поехал к Наноне. Он в Гиенне узнал, как храбро Каноль защищал остров Сен-Жорж, и поздравил Нанону с отличием ее любезного братца, которого лицо (по простодушному признанию герцога) не показывало ни такого благородства, ни такой храбрости.

Нанона не могла смеяться заблуждению герцога, потому что занималась важным делом. Надобно было не только устроить ее собственное счастье, но и возвратить свободу любовнику. Нанона так безумно любила Каноля, что не хотела верить, что он изменяет ей, хотя мысль эта часто приходила ей в голову. В том, что он удалил ее, она видела только доказательство его нежной заботливости. Она думала, что его взяли в плен силою, плакала о нем и ждала только минуты, когда с помощью герцога освободит его.

Поэтому она написала к доброму герцогу десять писем и всеми силами торопила его приехать.

Наконец он приехал, и Нанона высказала ему свою просьбу насчет подставного своего брата, которого она хотела поскорее вырвать из рук его врагов или, лучше сказать, из рук виконтессы де Канб. Она думала, что Каноль на самом деле подвергается только одной опасности: еще более влюбиться в Клару.

Но эта опасность казалась Наноне чрезвычайною. Поэтому она со слезами просила герцога освободить ее брата.

— Это очень кстати, — сказал герцог. — Я сейчас узнал, что взяли в плен коменданта Вера. Вот его-то и променяют на храброго Каноля.

— Как это хорошо! Сама судьба помогает нам! — вскричала Нанона.

— Так вы очень любите брата?

— О, более жизни!

— Странное дело, что вы никогда не говорили мне о нем, до того самого дня, когда я имел глупость…

— Так что же мы сделаем, герцог? — перебила Нанона.

— Отошлем верского коменданта к принцессе Конде, а она пришлет нам Каноля. Это всякий день делается на войне, это простой обыкновенный обмен.

— Но принцесса Конде, может быть, считает Каноля выше простого офицера.

— В таком случае, вместо одного ей пошлют двух, трех офицеров, словом, устроят дело так, чтобы вы были довольны, красавица моя! И когда наш храбрый комендант Сент-Жоржа воротится в Либурн, мы устроим ему торжественную встречу.

Нанона едва не умерла от радости. Ежеминутно мечтала она о возвращении Каноля. Она вовсе не думала о том, что скажет герцог, когда увидит этого незнакомого ему Каноля. Когда Каноль будет спасен, она тотчас признается, что любит его, скажет это громко, скажет всем и каждому!

В эту минуту вошел посланный королевы.

— Видите ли, — сказал герцог, — все устраивается бесподобно, милая Нанона. Я иду к ее величеству и сейчас же принесу обменный картель.

— Так брат мой будет здесь…

— Может статься, даже завтра.

— Так ступайте же, — воскликнула Нанона, — и не теряйте минуты! О, завтра, завтра! — прибавила она, поднимая обе руки к небу… — Завтра! Дай-то Бог!

— Какое доброе сердце! — прошептал герцог, выходя.

Когда герцог д’Эпернон вошел в комнату королевы, Анна Австрийская, покраснев от гнева, кусала толстые свои губы, составлявшие предмет удивления всех придворных именно потому, что они были хуже всего на ее лице. Герцога, человека, привыкшего к дамским улыбкам, приняли как возмутившегося жителя Бордо.

Герцог с удивлением посмотрел на королеву: она не поклонилась на его поклон и, нахмурив брови, гордо смотрела на него.

— А, это вы, герцог! — сказала она наконец после долгого молчания.

— Пожалуйста сюда. Поздравляю вас, вы прекрасно выбираете комендантов!

— Что я сделал, ваше величество? — спросил удивленный герцог. — И что случилось?

— Что случилось? Вы назначили комендантом в Вере человека, который стрелял в короля, только!

— Я назначил? — вскричал герцог. — Ваше величество верно ошибаетесь, не я назначал коменданта в Вер… По крайней мере, мне неизвестно…

Д’Эпернон сказал это, потому что не всегда сам раздавал должности.

— А, вот это новость! — сказала королева. — Господин Ришон назначен не вами, может быть?

И она с особенною злобою протянула два последних слова.

Герцог, знавший, как мастерски Нанона выбирает людей, скоро успокоился.

— Не помню, чтобы я назначил Ришона комендантом Вера, — сказал он, — но если я назначил его, так он должен быть верный слуга короля.

— Стало быть, — возразила королева, — по вашему мнению, Ришон верный слуга короля. Хорош слуга! Он в три дня убил у нас пятьсот человек!

— Ваше величество, — отвечал герцог с беспокойством, — если так, я должен признаться, что я виноват. Но прежде решительного приговора позвольте мне узнать наверное, я ли назначил его. Я сейчас все узнаю.

Королева хотела остановить его, но тотчас же одумалась.

— Ступайте, — сказала она, — когда вы принесете мне ваше доказательство, так я покажу вам мое.

Герцог поспешно вышел и без остановки добежал до квартиры Наноны.

— Что же? — сказала она. — Верно, милый герцог, вы принесли мне обменный картель?

— Как бы не так! — отвечал герцог. — Королева вне себя от бешенства.

— А почему?

— Потому что вы или я, один из нас назначили верским комендантом какого-то Ришона, а этот комендант, должно быть, защищался как лев и убил у нас пятьсот человек.

— Ришон! — сказала Нанона. — Я и не помню такого имени.

— И я тоже.

— В таком случае смело и решительно скажите королеве, что она ошибается.

— Но не ошибаетесь ли вы сами, Нанона?

— Позвольте, я сейчас справлюсь и скажу вам наверное.

Нанона перешла в рабочий кабинет, взяла записную книжку и сыскала букву Р. Там ничего не было о Ришоне.

— Можете идти к королеве, — сказала она, — и смело отвечать ей, что она ошибается.

Герцог д’Эпернон в одну секунду перенесся в городскую ратушу.

— Ваше величество, — сказал он гордо, подходя к королеве, — я совершенно невиновен в преступлении, которое на меня возводят. Ришон был назначен комендантом по распоряжению ваших министров.

— Стало быть, мои министры подписываются именем герцога д’Эпернона? — злобно сказала королева.

— Как так?

— Разумеется, потому что ваше имя подписано на патенте Ришона.

— Не может быть, — отвечал герцог нетвердым голосом человека, который начинает сомневаться.

Королева пожала плечами.

— Не может быть! — повторила она. — В таком случае, посмотрите сами!

Она взяла патент, лежавший на столе у чернильницы под ее рукою.

Герцог принял бумагу, жадно прочел ее, рассматривал каждую складку, каждое слово, каждую букву и очень опечалился: страшное воспоминание воскресло в его голове.

— Могу ли я видеть этого Ришона? — спросил он.

— Нет ничего легче, — отвечала королева. — Я оставила его здесь, в соседней комнате, чтобы доставить вам это удовольствие.

Потом, обернувшись к стражам, которые у дверей ждали ее приказаний, она прибавила:

— Привести изменника!

Стражи вышли и через минуту привели Ришона со связанными руками и с шляпой на голове. Герцог подошел к нему и пристально посмотрел на него. Ришон выдержал его взгляд с обыкновенным своим хладнокровием. Один из стражей сбил ему с головы шляпу рукою.

Такое оскорбление не возбудило особенного движения в коменданте Вера.

— Наденьте ему плащ и маску, — сказал герцог, — и дайте мне зажженную свечу.

Тотчас принесли плащ и маску. Королева с изумлением смотрела на эти странные приготовления. Герцог оглядывал замаскированного Ришона, стараясь собрать воспоминания и все еще сомневаясь.

— Принесите мне зажженную свечу, — сказал он, — она развеет все мои сомнения.

Принесли свечу. Герцог поднес к свече патент, и от действия теплоты на бумаге показался двойной крест, изображенный под подписью симпатическими чернилами.

Увидав заветный знак, герцог развеселился.

— Ваше величество, — закричал он, — патент точно подписан мною, но подписан не для господина Ришона и не для кого-нибудь другого. Патент вырван у меня силой, в засаде. Но, отдавая бумагу, я сделал на ней знак, который вы можете видеть, он служит неотразимым доказательством против обвиненного. Извольте посмотреть!

Королева жадно схватила бумагу и смотрела, между тем герцог показывал ей таинственный знак.

— Я ни слова не понимаю из всего обвинения, которое вы возводите на меня, — сказал Ришон очень просто.

— Как, — вскричал герцог, — вы не тот замаскированный человек, которому я дал этот бланк на Дордони?

— Никогда я еще не говорил с вами, герцог, никогда не носил маски и не маскировался на Дордони, — отвечал Ришон.

— Если не вы, так там был человек, подосланный вами.

— Мне теперь вовсе не нужно скрывать истины, — сказал Ришон с прежним спокойствием. — Патент, который вы держите в руках, герцог, я получил от принцессы Конде из рук самого герцога де Ларошфуко. Имя и звание мое вписаны рукою господина Лене, которого почерк, может быть, вы знаете. Каким образом получила этот патент принцесса Конде? Каким образом перешел он к герцогу де Ларошфуко? Где господин Лене вписал в него мое имя и звание? Все это мне совершенно неизвестно, все это вовсе не касается до меня, до всего этого мне нет никакого дела.

— А, вы так думаете? — спросил герцог с усмешкою.

И, подойдя к королеве, он рассказал ей на ухо предлинную историю, которую она выслушала очень внимательно: дело шло о доносе Ковиньяка и о происшествии на Дордони. Королева была женщина, она хорошо поняла ревность герцога.

Когда он кончил, она сказала:

— К измене его надобно прибавить еще подлость, вот и все. Кто решился стрелять в короля, тот способен предать тайну женщины.

— Черт возьми! Что они говорят? — прошептал Ришон, нахмурив брови. Хотя он слышал не все, однако же понимал, что нападают на его честь. Впрочем, грозные взгляды королевы и герцога не обещали ему ничего хорошего, и при всей его храбрости эта двойная угроза беспокоила его, хотя нельзя было, судя по его презрительному спокойствию, угадать, что происходит в душе его.

— Надобно судить его, — сказала королева. — Соберем военный совет, вы будете председателем, герцог. Выберите же асессоров и кончим дело поскорее.

— Ваше величество, — возразил Ришон, — не для чего собирать совет, не для чего судить меня. Я сдался в плен, основываясь на честном слове маршала де ла Мельера. Я арестант добровольный, и это доказывается тем, что я мог выйти из Вера вместе с моими солдатами, что я мог бежать прежде или после их выхода, и однако же я не бежал.

— Я ничего не понимаю в делах, — отвечала королева, переходя в другую, соседнюю комнату. — Если у вас есть дельные оправдания, вы можете представить их вашим судьям. Не можете ли вы заседать здесь, герцог?

— Можем, — отвечал он.

И тотчас же, выбрав в передней двенадцать офицеров, составил военный суд.

Ришон начинал понимать дело. Но скоро выбранные судьи заняли места. Потом докладчик спросил у него имя, фамилию и звание.

Ришон отвечал на эти три вопроса.

— Вас обвиняют в измене, потому что вы стреляли в короля, — сказал докладчик. — Признаетесь ли, что вы виноваты в этом преступлении?

— Отрицать это значило бы отрицать действительность. Да, правда, я стрелял в королевских солдат.

— По какому праву?

— По праву войны, по праву, на которое в подобном обстоятельстве ссылались принц Конти, Бофор, д’Эльбеф и многие другие.

— Такого права не существует, милостивый государь, оно просто называется возмущением.

— Однако же, основываясь на этом праве, лейтенант мой сдал крепость. Я привожу эту капитуляцию в мое оправдание.

— Капитуляцию! — вскричал герцог д’Эпернон с насмешкою, потому что предчувствовал, что королева подслушивает, и ее тень диктовала ему эти оскорбительные слова. — Хороша капитуляция! Вы, вы вступили в переговоры с маршалом Франции!

— Почему же нет, — возразил Ришон, — если маршал Франции вступил со мною в переговоры?

— Так покажите нам эту капитуляцию, и мы посмотрим, действительна ли она.

— У нас было словесное условие.

— Представьте свидетелей.

— У меня один свидетель.

— Кто?

— Сам маршал.

— Призвать маршала, — сказал герцог.

— Это бесполезно, — отвечала королева, раскрыв дверь, за которою она подслушивала. — Уже часа два как маршал уехал. Он отправился на Бордо с нашим авангардом.

И она закрыла дверь.

Это явление оледенило все сердца: оно обязывало судей наказать Ришона.

Пленник горько улыбнулся.

— Вот, — сказал он, — вот как маршал де ла Мельере держит свое слово! Вы правы, милостивый государь, — прибавил он, обращаясь к герцогу д’Эпернону, — вы совершенно правы. Я напрасно вступал в переговоры с маршалом Франции!

С этой минуты Ришон решился молчать и презирать своих судей, он не отвечал на вопросы.

Это весьма упростило следствие, и через час оно было кончено. Писали мало, а говорили еще менее. Докладчик предложил смертную казнь, и по знаку герцога д’Эпернона все единогласно согласились с ним.

Ришон выслушал приговор, как простой зритель, он молчал и даже не изменился в лице и был отдан начальнику полиции.

Герцог д’Эпернон пошел к королеве. Она была очень довольна и пригласила его обедать. Герцог, думавший, что попал в немилость, принял приглашение и отправился к Наноне, желая сообщить ей, что он все-таки пользуется милостью ее королевского величества.

Она сидела в удобном кресле у окна, выходившего на Либурнскую площадь.

— Что же, — спросила она, — узнали вы что-нибудь?

— Все узнал.

— Ого! — прошептала она с беспокойством.

— Да, да. Помните ли донос, которому я имел глупость поверить, донос о сношениях ваших с Канолем?

— Что же?

— Помните ли, у меня просили бланк…

— Далее, далее!

— Доносчик в наших руках, душа моя, пойман его же бланком, как лисица капканом.

— В самом деле! — сказала испуганная Нанона.

Она очень хорошо знала, что доносчиком был Ковиньяк, и хотя не очень любила родного братца, однако же не желала ему несчастия. Притом же, братец мог рассказать тысячу тайн о Наноне, которые она не хотела пустить в огласку.

— Да, доносчик у нас! — продолжал д’Эпернон. — Что вы об этом скажете? Мерзавец с помощью этого бланка сам себя назначил комендантом в Вер. Но Вер взят, и преступник в наших руках.

Все эти подробности так согласовались с промышленными предприятиями Ковиньяка, что Нанона еще более испугалась.

— А что вы с ним сделали? — спросила она дрожащим голосом. — Что вы с ним сделали?

— Вы сами можете видеть, что мы с ним сделали, — отвечал герцог, — вам стоит только приподнять занавеску или просто откройте окно. Он враг короля, стало быть, можно посмотреть, как его повесят.

— Повесят? — вскричала Нанона. — Что вы говорите, герцог? Неужели повесят того самого, который выманил у вас бланк?

— Да, его самого, красавица моя. Видите ли там, на рынке, под перекладиною, болтается веревка? Видите, туда бежит толпа? Смотрите!.. Смотрите! Вот солдаты ведут этого человека там, налево!.. А, смотрите, вот и король подошел к окну.

Сердце Наноны поднялось в груди и, казалось, хотело выскочить, однако же она при первом взгляде увидела, что ведут не Ковиньяка.

— Хорошо, хорошо, — сказал герцог, — господина Ришона повесят, и это покажет ему, что значит клеветать на женщин.

— Но, — вскричала Нанона, схватив герцога за руку и собрав последние силы, — но этот несчастный не виноват, он, может быть, храбрый солдат, может быть, честный человек… Вы, может быть, убиваете невинного!

— О, нет, нет, вы очень ошибаетесь, душа моя, он подписывался чужой рукой и клеветал. Впрочем, он комендант Вера, стало быть, государственный изменник. Мне кажется, если он виновен только в последнем преступлении, то и этого довольно.

— Но ведь маршал де ла Мельере дал ему слово?

— Он говорил, да я ему не верю.

— Почему маршал не объяснил суду такое важное обстоятельство?

— Он уехал гораздо прежде, чем обвиняемый предстал перед судьями.

— Боже мой! Боже мой! — вскричала Нанона. — Что-то говорит мне, что этот человек невиновен и что смерть его навлечет несчастие на всех!.. Ах, герцог… Умоляю вас… Вы всемогущи… Вы уверяете, что ни в чем не отказываете мне… Пощадите же для меня этого несчастного! Спасите его!

— Невозможно, Нанона! Сама королева осудила его, а где сама королева, там я уже ничего не значу.

Нанона простонала.

В ту же минуту Ришон вышел на площадь, его подвели, все еще спокойного и хладнокровного, к перекладине, под которой висела веревка. Тут уже стояла лестница и ждала его.

Ришон взошел на нее твердым шагом, благородная голова его возвышалась над толпою, он смотрел гордо и с презрением. Палач надел ему на шею петлю и громко прокричал, что король оказывает правосудие над Этиенном Ришоном, клеветником, изменником и разночинцем.

— Мы дожили, — сказал Ришон, — до таких времен, что лучше быть таким разночинцем, как я, чем маршалом Франции.

Едва успел он выговорить эти слова, как из-под него отняли подставку, и трепещущее тело его закачалось под роковою перекладиною.

Ужас разогнал толпу, она не вздумала даже закричать: «Да здравствует король!», хотя всяк мог видеть в окнах короля и королеву. Нанона закрыла глаза руками и убежала в угол своей комнаты.

— Ну, — сказал герцог, — что бы вы ни говорили, Нанона, я думаю, что эта казнь послужит добрым примером. Когда жители Бордо узнают, что здесь вешают их комендантов, посмотрим, что они сделают!

При мысли, что они могут сделать, Нанона хотела говорить, раскрыла рот, но у ней вырвался страшный крик, она подняла обе руки к небу и молила, чтобы смерть Ришона осталась без отмщения. Потом, как будто все силы ее истощились, она рухнула на пол.

— Что такое? — закричал герцог. — Что с вами, Нанона? Что с вами? Можно ли приходить в такое отчаяние оттого, что повесили какую-то дрянь? Милая Нанона, встаньте, придите в себя!.. Но, Боже мой!.. Она лежит без чувств… А жители Ажана уверяли, что она бесчувственна… Эй, люди!.. Скорее спирту! Холодной воды! Скорей! Скорей!

Герцог, видя, что никто не является на его крик, сам побежал за спиртом. Люди не могли слышать его, вероятно, потому что занимались спектаклем, которым безденежно угостила их щедрость королевы.

XVIII

Когда происходила в Либурне страшная драма, о которой мы теперь рассказали, виконтесса сидела за дубовым столом, перед нею стоял Помпей и составлял опись ее имения. Она писала к Канолю следующее письмо:

«Опять остановка, друг мой. В ту минуту, как я хотела сказать принцессе ваше имя и просить ее согласия на наш брак, пришло известие о падении Вера и оледенило слова на губах моих. Но я знаю, как вы должны страдать, и не имею сил сносить разом и ваши страдания и свои. Успехи или неудачи этой роковой войны могут повести нас слишком далеко, если мы не решимся победить обстоятельства. Завтра, друг мой, завтра в семь часов вечера я буду вашею женою.

Вот план действия, который я прошу вас принять, непременно должны вы аккуратно сообразоваться с ним.

После обеда приходите к госпоже Лалан, которая с тех пор, как я представила вас ей, очень вас уважает, равно как и сестра ее. Будут играть, играйте и вы, только не оставайтесь ужинать. Когда наступит вечер, постарайтесь удалить друзей ваших, если они там будут. Когда вы останетесь одни, за вами явится посланный, он назовет вас по имени, как будто вы нужны для какого-нибудь важного дела. Кто бы он ни был, ступайте за ним смело, потому что он будет прислан от меня, и он приведет вас в капеллу, где я буду ждать.

Мне хотелось бы венчаться в капелле Кармелитов, которая представляет мне такие сладкие воспоминания, но еще не могу надеяться на это. Однако же желание мое исполнится, если согласятся запереть для нас капеллу.

В ожидании этого часа сделайте с моим письмом то, что вы делаете с моею рукою, когда я забываю отнять ее у вас. Сегодня, я говорю вам: до завтра, завтра скажу: навсегда!» Каноль находился в дурном расположении духа, когда получил это письмо: во весь прошедший день и во все утро он еще не видал виконтессы, хотя в продолжении двадцати четырех часов прошел, может быть, десять раз мимо ее окон. Тут начала происходить в душе Каноля обыкновенная перемена. Он обвинял виконтессу в кокетстве, сомневался в ее любви, невольно возвращался к воспоминанию о Наноне, о доброй, преданной, пылкой Наноне, и страдал, находясь между удовлетворенною любовью, которая не могла погаснуть, и любовью желанною, которая не могла быть удовлетворена. Но письмо виконтессы решило дело в ее пользу.

Каноль прочитал и перечитал письмо. Как предвидела Клара, он поцеловал его двадцать раз, как сделал бы с ее рукою. Рассуждая, Каноль не мог не убедиться, что любовь его к виконтессе была и есть единственным серьезным делом в его жизни. С другими женщинами любовь его всегда принимала другой вид и особенно другое развитие. Каноль всегда играл роль человека, рожденного для любовных интриг, всегда казался победителем, почти приобрел право быть непостоянным. С виконтессой де Канб, напротив, он чувствовал, что покоряется неодолимой силе, против которой не осмеливался даже восставать, потому что был уверен, что теперешнее его рабство ему гораздо приятнее прежних торжеств. В минуты отчаяния, когда он сомневался в привязанности Клары, когда уязвленное сердце его приходило в себя, и он мыслью разбивал свои страдания, он признавался, даже не краснея при такой слабости, которую он год назад считал бы стыдом, что потерять виконтессу де Канб было бы для него невыносимым бедствием.

Но любить ее, быть ею любимым, владеть ее сердцем, овладеть ею и сохранить свою независимость, потому что виконтесса не требовала, чтобы он жертвовал своими мнениями для партии принцессы Конде, и искала только его любви; быть самым счастливым, самым богатым офицером королевской армии (зачем забывать богатство? Оно никогда ничего не портит); остаться на службе королевы, если королева достойно наградит его за верность; расстаться с нею, если она окажется неблагодарною, — все это не было ли истинным, великим счастием, о котором Каноль прежде даже не смел и мечтать?

А Нанона?

О, Нанона была тайным угрызением совести, какое всегда гложет благородные души! Только в пошлых сердцах чужое горе не находит отголоска. Нанона, бедная Нанона! Что сделает она, что скажет, что будет с ней, когда она узнает страшную новость: друг ее женился на другой?.. Увы! Она не станет мстить, хотя у ней в руках все средства к мщению, и эта мысль более всего терзала Каноля. Если бы, по крайней мере, Нанона вздумала мстить, если бы даже отмстила как-нибудь, то Каноль видел бы в ней только врага и избавился бы от угрызений совести.

Нанона не отвечала ему на письмо, в котором он просил ее не писать к нему. Почему она так аккуратно исполняла его просьбу? Если бы она захотела, то, верно, нашла бы случай передать ему десять писем. Стало быть, Нанона не хотела переписываться с ним. О! Если бы она разлюбила его!

И Каноль опечалился при мысли, что Нанона может его разлюбить. Даже в самом благородном сердце всегда находишь эгоизм гордости.

По счастью, у Каноля было средство все забывать: ему стоило только прочитать письмо виконтессы. Он прочитал и перечитал письмо, и оно подействовало. Влюбленный таким образом заставил себя забыть все, что не касалось его счастья, и чтобы исполнить приказание виконтессы, которая просила его ехать к госпоже де Лалан, он принарядился, что было не трудно при его молодости, красоте и вкусе, и пошел к дому супруги президента, когда било два часа.

Каноль так погрузился в свое счастье, что, проходя по набережной, не заметил друга своего Равальи, который из лодки подавал ему какие-то знаки. Влюбленные в минуты счастья ходят так легко, что едва касаются до земли. Каноль был уже далеко, когда Равальи пристал к берегу.

Равальи наскоро отдал какие-то приказания своим гребцам и побежал к дому принцессы Конде.

Принцесса сидела за обедом, когда услышала шум в передней. Она спросила о причине его, и ей доложили, что приехал барон Равальи, которого она посылала к маршалу де ла Мельере.

— Ваше высочество, — сказал Лене, — полагаю, что было бы не худо немедленно принять его. Какие бы он ни привез известия, они, наверное, очень важны.

Принцесса подала знак, и Равальи вошел. Он был так бледен и так расстроен, что принцесса, взглянув на него, тотчас поняла, что перед нею стоит вестник несчастья.

— Что такое? — спросила она. — Что случилось, капитан?

— Простите, ваше высочество, что я осмелился явиться к вам в такое время, но я думаю, что обязан немедленно доложить вам…

— Говорите! Видели вы маршала?

— Маршал не принял меня.

— Маршал не принял моего посланного! — вскричала принцесса.

— О, это еще не все.

— Что еще? Говорите! Говорите.

— Бедный Ришон…

— Он в плену. Я это знаю и потому-то посылала вас для переговоров о нем.

— Как я ни спешил, но все-таки опоздал.

— Опоздали! — вскричал Лене. — Неужели с ним случилось какое-нибудь несчастье?

— Он погиб!

— Погиб! — повторила принцесса.

— Его предали суду, как изменника, осудили и казнили.

— Осудили! Казнили! Слышите, ваше высочество? — сказал Лене в отчаянии. — Я говорил вам это!

— Кто осудил его? Кто осмелился?

— Военный совет под председательством герцога д’Эпернона или, лучше сказать, под председательством самой королевы. Зато они не довольствовались простою смертью, приговорили его к позорной…

— Как? Что?

— Ришона повесили, как подлеца, как вора, как убийцу. Я видел труп его на Либурнском рынке.

Принцесса вскочила с кресла. Лене горестно вскрикнул. Виконтесса де Канб встала, но тотчас же опустилась в кресло, положив руку на сердце, как будто ей нанесли тяжелую рану: она лежала без чувств.

— Вынесите виконтессу, — сказал Ларошфуко, — у нас теперь нет времени заниматься дамскими припадками.

Две женщины вынесли Клару.

— Вот жестокое объявление войны! — сказал герцог с обыкновенным своим бесстрастием.

— Какая подлость! — сказала принцесса.

— Какая жестокость! — сказал Лене.

— Какая дурная политика! — заметил герцог.

— О, я надеюсь, что мы отмстим! — вскричала принцесса. — И отмстим жестоко!

— У меня уже план готов, — сказала маркиза де Турвиль, молчавшая до сих пор. — Надобно мстить тем же, ваше высочество, тем же!

— Позвольте, маркиза, — начал Лене. — Как вы спешите! Дело важное, о нем стоит подумать.

— Нет, напротив, надобно решиться сию минуту, — возразила маркиза.

— Чем скорее поразил король, тем скорее мы должны спешить с ответом и поражать в свою очередь.

Лене отвечал:

— Ах, маркиза, вы говорите о пролитии крови, точно как будто вы французская королева. Погодите, по крайней мере, подавать мнение, пока принцесса спросит вас.

— Маркиза права, — сказал капитан телохранителей. — Мщение — закон войны.

— Послушайте, — сказал герцог де Ларошфуко, по-прежнему спокойный и бесстрастный, — не будем терять времени в бесполезных спорах. Новость распространяется по городу, и через час мы можем быть не в силах справиться с обстоятельствами, со страстями и с людьми. Прежде всего вашему высочеству следует принять такое положение, чтобы все считали вас непоколебимою.

— Хорошо, — отвечала принцесса, — возлагаю это дело на вас, герцог, думая, что вы отмстите за мою честь и за любимого вами человека: Ришон служил вам до вступления в мою службу, вы передали мне его и рекомендовали более как друга, чем как слугу.

— Будьте спокойны, ваше высочество, — отвечал герцог, кланяясь, — я не забуду, чем я обязан вам, себе самому и несчастному погибшему.

Он подошел к капитану телохранителей и долго говорил ему на ухо, между тем принцесса ушла с маркизой и с Лене, который бил себя в грудь.

Виконтесса стояла у дверей. Придя в чувство, она тотчас хотела идти к принцессе и встретила ее на дороге, но с таким сердитым лицом, что не посмела расспрашивать.

— Боже мой! Боже мой! Что хотят делать? — робко спросила Клара, сложив руки.

— Хотят мстить! — отвечала маркиза величественно.

— Мстить? Каким образом? — спросила виконтесса.

Маркиза прошла далее, не удостоив ее ответом, она уже обдумывала обвинительную речь.

— Мстить! — повторила Клара. — Ах, Лене, что хотят они сказать этим словом?

— Виконтесса, — отвечал он, — если вы имеете какое-нибудь влияние на принцессу, так воспользуйтесь им, чтобы здесь не совершили какого-нибудь гнусного убийства под предлогом мщения.

И он ушел, оставив Клару в испуге.

По странному предчувствию воспоминание о Каноле мелькнуло в голове Клары. В сердце ее раздавался тайный голос и печально шептал ей об отсутствующем друге. С бешеным нетерпением бросилась она в свою комнату и начала приготовляться к свиданию, как вдруг вспомнила, что оно должно быть не прежде, как часа через три или четыре.

Между тем Каноль явился к госпоже Лалан, как было приказано ему Кларою. То был день рождения президента, и он давал праздник. Все гости сидели в саду, потому что день был прекрасный, на зеленом лугу играли в кольца. Каноль, чрезвычайно ловкий и грациозный, тотчас же стал держать пари и по ловкости своей постоянно одерживал победу.

Дамы смеялись над неловкостью соперников Каноля и удивлялись его искусству. При каждом его ударе раздавались продолжительные восклицания, платки развевались в воздухе, и букеты едва не вылетали из дамских ручек к его ногам.

Это торжество не выгнало из головы Каноля главной мысли, которая занимала его, но дало ему силу сносить терпеливо ожидание. Как бы человек ни спешил к цели, он терпеливо сносит помехи, когда они соединяются с торжеством.

Однако же по мере того, как приближался условленный час, барон все чаще и чаще поглядывал на калитку сада, в которую входили и уходили гости и через которую непременно должен был явиться обещанный вестник.

Вдруг, когда Каноль уже думал, что ему остается ждать недолго, странное беспокойство овладело веселою толпою. Каноль заметил, что в разных местах собирались группы и смотрели на него со странным участием, в котором было что-то печальное. Сначала он приписал это участие своим достоинствам, своей ловкости и чванился им, не подозревая настоящей его причины.

Наконец он заметил, как мы уже сказали, что в этом внимании, обращенном на него, было что-то печальное, он улыбкою подошел к одной из групп. Люди, составляющие ее, силились улыбнуться, но заметно смутились, те, кто не говорил с Канолем, отошли.

Каноль повернулся и увидел, что мало-помалу все исчезали. Казалось, что роковая новость вдруг распространилась в обществе и поразила всех ужасом. Сзади его ходил президент Лалан, поддерживая одною рукою подбородок, а другую засунув под жилет, и казался очень печальным. Президентша, взяв сестру под руку и пользуясь минутою, когда ее никто не видал, подошла к Канолю, и, не обращаясь особенно ни к кому, сказала таким голосом, что Каноль вздрогнул.

— Если бы я была в плену и даже обеспечена честным словом, то, боясь, что не сдержат данного мне обещания, я бросилась бы на добрую лошадь, доскакала до реки, заплатила бы десять, двадцать, сто луидоров перевозчику, если нужно, и спаслась бы…

Каноль с удивлением посмотрел на обеих дам, и обе дамы с ужасом сделали ему знак, которого он не понял. Он подошел к ним, желая попросить объяснения этих слов, но они убежали, как привидения: одна прижала палец к губам, желая показать ему, что надобно молчать, другая подняла руку, показывая ему, что надобно бежать.

В эту минуту у решетки раздалось имя Каноля.

Барон вздрогнул. Это, верно, посланный виконтессы. Каноль бросился к решетке.

— Здесь ли барон Каноль? — спросил грубый голос.

— Я здесь, — отвечал барон, забывая все, кроме обещания, данного Кларою.

— Вы точно Каноль? — спросил сержант, входя в калитку, за которою он до сих пор стоял.

— Да.

— Комендант Сен-Жоржа?

— Да.

— Бывший капитан Навайльского полка?

— Да.

Сержант обернулся, подал знак, тотчас явились четыре солдата, стоявшие за каретой. Карета подъехала так, что дверцы ее почти касались калитки. Сержант пригласил Каноля сесть. Барон оглянулся: он был решительно один. Только вдалеке, между деревьями, увидал он госпожу Лалан и сестру ее: они стояли, поддерживая одна другую, и смотрели на него с состраданием.

— Черт возьми! — сказал он, ничего не понимая. — Виконтесса выбрала мне престранную свиту. Но, — прибавил он, улыбаясь, — нечего разбирать средства!..

— Мы ждем вас, господин комендант, — сказал господин сержант.

— Извините, господа! Иду.

Он сел в карету. Сержант и два солдата сели возле него, третий солдат поместился с кучером, а четвертый сел на запятки. Тяжелая карета покатилась так скоро, как могли тащить ее две сильные лошади.

Все это казалось очень странным и заставило Каноля призадуматься.

Он повернулся к сержанту и спросил:

— Теперь, когда мы остались наедине, не можете ли сказать, куда везете меня?

— Прямо в тюрьму, господин комендант, — отвечал тот, кого спрашивал Каноль.

Каноль взглянул на него с изумлением.

— Как в тюрьму! Да ведь вы присланы знатною дамою?

— Да.

— Виконтессою де Канб?

— Нет, принцессою Конде.

— Бедный молодой человек! — прошептала женщина, проходившая мимо.

И перекрестилась.

Каноль почувствовал, что пронзительный холод пробежал по его жилам.

Далее человек остановился с пикою в руке, когда увидел карету и солдат. Каноль высунул голову из кареты, человек, вероятно, узнал его, потому что показал ему кулак с угрозой и бешенством.

— Да они у вас все сошли с ума! — сказал Каноль, стараясь улыбнуться. — Неужели я в течение одного часа стал предметом сострадания или ненависти, что одни жалеют обо мне, а другие грозят мне?

— Ах, господин комендант, — отвечал сержант, — кто жалеет о вас — прав, а кто грозит вам… ну, и тот, может быть, тоже прав.

— Если бы я по крайней мере понимал что-нибудь во всем этом! — прошептал Каноль.

— Сейчас вы все поймете, — отвечал сержант.

Приехали к тюрьме и вывели Каноля из кареты среди толпы, которая начинала уже собираться. Но его повели не в обыкновенную комнату, а вниз, в подземную келью, наполненную солдатами.

— Надобно, наконец, разрешить вопрос, — сказал Каноль.

Вынув два луидора из кармана, он подошел к одному из солдат и положил деньги ему в руку.

Солдат не решился взять их.

— Возьми, друг мой, — сказал Каноль, — потому что я предложу тебе вопрос, на который ты можешь отвечать.

— Так извольте спрашивать, господин комендант, — отвечал солдат, укладывая деньги в карман.

— Мне хотелось бы знать, почему вдруг вздумали арестовать меня?

— Кажется, вы ничего не изволите знать о смерти коменданта Ришона?

— Ришон умер! — вскричал Каноль с непритворною горестью, потому что между ними существовала самая тесная дружба. — Боже мой! Его, верно, убили?

— Нет, господин комендант, его повесили.

— Повесили! — пробормотал Каноль, побледнев и всплеснув руками и вглядываясь в зловещие лица своих сторожей. — Повесили! Черт возьми! От этого несчастья свадьба моя может быть отсрочена надолго!

XIX

Виконтесса де Канб окончила свой туалет, простой и очаровательный, набросила на плечи плащ и приказала Помпею идти впереди нее. Уже совсем стемнело, она думала, что ее не заметят, если она пойдет пешком, и потому приказала карете своей ждать у ворот кармелитской церкви, где должен был происходить обряд венчания. Помпей сошел с лестницы, виконтесса следовала за ним. Эта должность проводника напоминала старому солдату о знаменитом патруле накануне славной битвы при Корбии.

Когда виконтесса проходила по зале, где очень шумели, она встретила маркизу де Турвиль, которая вела герцога де Ларошфуко и жарко с ним спорила.

— Ах, маркиза, — сказала она, — позвольте спросить одно слово: чем решили дело?

— Мой план принят! — отвечала маркиза с торжеством.

— А в чем он состоит? Я ведь не знаю его.

— В мщении, милая моя, в мщении!

— Извините, маркиза, но я не столько знаю военную науку, сколько вы. Что понимаете вы под мщением в военном смысле?

— Это очень просто.

— Однако же, что такое?

— Они повесили офицера из армии принцев, не так ли?

— Что же?

— Так отыщем в Бордо офицера из королевской армии и повесим его.

— Боже мой! — вскричала испуганная Клара. — Что такое говорите вы, маркиза?

— Герцог, — продолжала старая маркиза, не замечая трепета Клары, — кажется, уже арестовали того офицера, который был комендантом в Сен-Жорже?

— Да, — отвечал герцог.

— Барон де Каноль арестован? — вскричала Клара.

— Да, виконтесса, — хладнокровно отвечал герцог, — Каноль арестован или скоро будет арестован. Приказание отдано при мне, и я видел, как отправились люди, которым поручено арестовать его.

— Стало быть, знали, где он находился? — спросила Клара с последнею надеждою.

— Он был на даче хозяина нашего, президента Лалана, где играл в кольца.

Клара вскрикнула, маркиза де Турвиль в удивлении обернулась, герцог взглянул на виконтессу с едва приметною улыбкою.

— Барон де Каноль арестован! — повторила Клара. — Но что же он сделал? Какая связь между ним и страшным происшествием, которое огорчило всех нас?

— Какая связь? Разве он не такой же комендант, как Ришон?

Клара хотела возражать, но сердце ее так сжалось, что слова замерли на ее губах. Однако же, схватив герцога за руку и с трепетом взглянув на него, она могла прошептать кое-как:

— Все это только говорится… Хотят показать, будто будут мстить. Кажется, ничего нельзя сделать человеку, сдавшемуся на честное слово.

— Ришон тоже сдался на честное слово.

— Герцог, умоляю вас…

— Избавьте меня от просьб, виконтесса, они бесполезны. Я ничего не могу изменить в этом деле, один совет может решить…

Клара выпустила руку герцога де Ларошфуко и побежала прямо в кабинет принцессы. Лене, бледный и встревоженный, скорыми шагами прохаживался по комнате, принцесса Конде разговаривала с герцогом Бульонским.

Виконтесса де Канб подошла к принцессе, легкая и бледная как тень.

— Ваше высочество, — сказала она, — умоляю, прошу вас… Позвольте переговорить с вами.

— Ах, это ты, моя милая. Теперь мне некогда, — отвечала принцесса, — но после совета я вся к твоим услугам.

— Ваше высочество, мне непременно нужно переговорить с вами прежде совета.

Принцесса выслушала бы ее, если бы противоположная дверь не растворилась и не вошел герцог де Ларошфуко.

Он сказал:

— Совет собрался и нетерпеливо ждет ваше высочество.

— Ты видишь сама, — сказала принцесса Кларе, — мне невозможно выслушать тебя в эту минуту. Но пойдем в совет, и когда он кончится, мы выйдем вместе и переговорим.

Нельзя было настаивать. Ослепленная страшною быстротою, с которою события пошли вперед, бедная виконтесса лишилась способности мыслить. Она старалась читать во всех глазах, объясняла каждый жест, но ничего не видала. Ум ее не показывал ей, в чем дело, ее энергия не могла вырвать ее из этого страшного сна.

Принцесса пошла к зале. Клара бессознательно пошла за нею, не замечая, что Лене взял ее холодную руку, которую виконтесса опустила, как мертвая.

Вошли в залу совета.

Было часов восемь вечера.

Зала казалась чрезвычайно мрачною, потому что была темна, и окна прикрыты занавесками. Между двумя дверьми, против двух окон, в которые пробивались последние лучи заходившего солнца, поставили возвышение, а на нем приготовили два кресла, одно для принцессы Конде, другое для герцога Энгиенского. От каждого кресла шел ряд табуретов, предназначенных для дам, составлявших собственный совет ее высочества. Прочие судьи должны были сидеть на скамьях. Герцог Бульонский стоял, опершись на кресло принцессы, герцог де Ларошфуко стоял, опершись на кресло герцога Энгиенского.

Лене сел против докладчика, возле него стояла Клара, смущенная и в отчаянии.

Двери растворились, вошли шесть офицеров, шесть городских чиновников и шесть присяжных.

Они поместились на скамьях.

Две жирандоли с шестью свечами освещали огромную залу. Они стояли на столе перед принцессою и освещали главную группу, остальные члены суда сидели в темноте.

За стенами дома кричала буйная толпа. Докладчик начал перекличку. Каждый вставал по очереди и отвечал, что присутствует.

Потом он докладывал дело и рассказал о взятии Вера, о нарушении честного слова, данного маршалом де ла Мельере, и о позорной смерти Ришона.

В эту минуту офицер, нарочно поставленный у окна, раскрыл его, и тотчас послышались голоса…

Они кричали:

— Мщение! Мщение за храброго Ришона! Смерть приверженцам Мазарини!

Так звали в то время роялистов.

— Слышите, — сказал герцог де Ларошфуко, — слышите, чего требует великий голос народа! Часа через два или народ презрит нашу власть и сам свершит правосудие, или мщение наше придет слишком поздно. Так надобно судить скорее, господа!

Принцесса встала.

— А зачем судить? Зачем произносить приговор? — сказала она. — Вы сейчас слышали приговор, его произнесли жители Бордо.

— Совершенная правда, — прибавила маркиза де Турвиль. — Положение наше очень просто: надобно произвести наказание тем же, и только! Такие дела должны совершаться по вдохновению и палачами.

Лене не мог слушать далее. Он вскочил с места и стал посреди кружка.

— Ни слова, более, маркиза, умоляю вас! — вскричал он. — Страшно подумать, если мнение ваше будет принято! Вы забываете, что даже королевская партия, наказывая по-своему, то есть гнусным образом, сохранила, по крайней мере, уважение к юридическим формам и наложила казнь — справедливую или нет, это другое дело — по приговору судей. Неужели вы думаете, что мы имеем право делать то, на что не решилась даже королева?

— О, — возразила маркиза, — мне стоит только высказать какое-нибудь мнение, господин Лене тотчас говорит противное. По несчастью, в настоящем случае мнение мое совершенно согласно с мнением ее высочества.

— Да, по несчастью… — сказал Лене.

— Лене! — вскричала принцесса.

— Ах, ваше высочество, не пренебрегайте по крайней мере формами. Вы всегда успеете казнить его.

— Господин Лене совершенно прав, — сказал герцог де Ларошфуко с притворством. — Смерть человека — дело нешуточное, особенно при подобных обстоятельствах, и мы не можем возложить ответственность за нее на одну голову, даже на голову принцессы.

Потом, наклонившись к уху принцессы, так что одни приближенные могли слышать его, прибавил:

— Ваше высочество, отберите мнение от всех, но для произнесения приговора оставьте только тех, в ком вы уверены. Таким образом, мщение не уйдет от нас.

— Позвольте, позвольте, — сказал герцог Бульонский, опираясь на палку и поднимая ногу, измученную подагрою. — Вы говорите, что надобно избавить принцессу от ответственности. Я не отказываюсь от нее, но хочу, чтобы другие разделяли ее со мною. Я очень желаю продолжения войны, но с условием, что буду находиться между принцессой и народом. Черт возьми! Я вовсе не хочу быть один. Я лишился моих Седанских владений за шутку такого рода. Тогда у меня были и город и голова. Кардинал Ришелье отнял у меня город, теперь у меня остается только голова, и я не хочу, чтобы кардинал Мазарини отнял и ее. Поэтому я требую, чтобы асессорами в суде были почетнейшие граждане Бордо.

— Смешивать подписки таких людей с нашими! — прошептала принцесса.

— Как можно!

— Так надобно, — отвечал герцог, которого заговор Сен-Марса заставил быть осторожным на всю жизнь.

— Вы согласны, господа?

— Да, — отвечал герцог де Ларошфуко.

— А вы, Лене?

— Ваше высочество, — отвечал Лене, — я, по счастью, не принц, не герцог, не офицер и не присяжный. Стало быть, я имею право молчать и молчу.

Тут принцесса встала и пригласила собрание отвечать энергичным поступком на королевский вызов. Едва кончила она речь, как окно опять растворили, и в залу во второй раз ворвался гул тысячи голосов народа. На улице кричали:

— Да здравствует принцесса!

— Мщение за Ришона!

— Смерть эпернонистам!

— Смерть приверженцам Мазарини!

Виконтесса схватила Лене за руку.

— Лене, — сказала она, — я умираю!

— Виконтесса де Канб, — сказал он громко, — просит у вашего высочества позволения удалиться.

— Нет, нет! — вскричала Клара. — Я хочу…

— Ваше место не здесь, — отвечал ей Лене вполголоса. — Вы ничего не можете сделать для него. Я сообщу вам все и всеми силами постарайтесь спасти его.

— Виконтесса де Канб может уйти, — сказала принцесса. — Те из дам, которые не желают присутствовать на этом заседании, тоже могут оставить нас. Мы хотим видеть здесь только мужчин.

Ни одна из дам не поднялась: прекрасная половина человеческого рода, сотворенная для того, чтобы пленять, всегда стремилась исполнять обязанности той половины, которая создана повелевать. Дамы находили случай быть на несколько минут мужчинами. Виконтесса де Канб вышла, ее поддерживал Лене. На лестнице она встретила Помпея, которого послала узнать новости.

— Что же? — спросила она.

— Он арестован.

— Лене, — сказала Клара, — я надеюсь только на Бога, а полагаюсь на вас.

В отчаянии она воротилась в свою комнату.

— Какие вопросы предлагать тому, кого представят нам? — спросила принцесса, когда Лене возвратился на свое место и сел возле докладчика.

— Дело очень просто, — отвечал герцог де Ларошфуко. — У нас около трехсот пленных, в том числе десять или двенадцать офицеров. Спросим только их имена и какие должности занимали они в королевской армии. Первый, который назовет себя комендантом крепости, — звание, соответствующее месту бедного моего Ришона, — тот и виноват…

— Бесполезно терять время на расспросы двенадцати офицеров, — возразила принцесса. — У докладчика есть подробный реестр, найдите в нем арестантов, равных погибшему Ришону по чину.

— Таких только два, — отвечал докладчик, — один комендант Сен-Жоржа, другой — комендант Брона.

— Так у нас таких два, — сказала принцесса. — Видите, сама судьба покровительствует нам. Задержали ль их, Лабюссьер?

— Как же, ваше высочество! — отвечал капитан телохранителей. — Оба сидят в крепости и ждут приказания явиться на суд!

— Позвать их! — сказала принцесса.

— Которого представить? — спросил Лабюссьер.

— Обоих, — отвечала принцесса, — только начнем с важнейшего, с коменданта Сен-Жоржа.

XX

Страшное молчание, нарушенное только шагами выходившего капитана телохранителей, последовало за этим приказанием, которое должно было повести возмущение принцев по новому пути, более опасному. Одно это приказание ставило принцессу и ее советников, ее армию и город Бордо вне закона, заставляло всех жителей отвечать за интересы и за страсти нескольких людей.

В зале все молчали и едва дышали, глаза всех были обращены на дверь, в которую войдет арестант. Принцесса, желая как можно лучше разыгрывать роль президента, перелистывала реестры, герцог де Ларошфуко погрузился в раздумье, а герцог Бульонский разговаривал с маркизою де Турвиль о своей подагре, которою он очень страдал.

Лене подошел к принцессе и пытался в последний раз остановить ее. Не потому, чтобы он надеялся на успех, но потому, что принадлежал к числу честных людей, которые считают первейшею обязанностью исполнение долга.

— Подумайте, ваше высочество, — сказал он, — на один ход вы ставите будущность вашего семейства.

— В этом нет ничего особенного, — отвечала она, — ведь я уверена, что выиграю.

— Герцог, — сказал Лене, оборачиваясь к Ларошфуко, — вы, человек, столь высоко стоящий над обыкновенными умами и человеческими страстями, вы, верно, посоветуете нам придерживаться умеренности?

— Милостивый государь, — отвечал лицемерный герцог, — я именно об этом теперь совещаюсь с моим разумом.

— Посоветуйтесь об этом с вашей совестью, — сказал Лене, — это будет гораздо лучше.

В эту минуту послышался глухой шум. Это запирали ворота. Шум этот раздался в сердце каждого: он предвещал появление одного из арестантов. Скоро на лестнице раздались шаги, алебарды застучали по камням, дверь отворилась, и вошел Каноль.

Никогда не казался он таким красивым и таким ловким. На лице его, совершенно ясном, отражались еще радость и беспечность. Он шел вперед легко и без принуждения, как шел бы в гостиной генерал-адвоката Лави или президента Лалана, и почтительно поклонился принцессе с герцогом.

Даже сама принцесса изумилась, заметив его спокойствие, она несколько минут смотрела на молодого человека. Наконец сказала:

— Подойдите!

Каноль повиновался и поклонился во второй раз.

— Кто вы?

— Барон Луи де Каноль, ваше высочество.

— Какой чин имели вы в королевской армии?

— Я служил подполковником.

— Вы были комендантом в Сен-Жорже?

— Да, ваше высочество.

— Вы говорите правду?

— Да.

— Записали вы вопросы и ответы, господин докладчик?

Докладчик вместо ответа поклонился.

— Так подпишите, — сказала принцесса Канолю.

Каноль взял перо, вовсе не понимая, зачем его заставляют подписывать, но повиновался из уважения к особе, которая говорит с ним.

Он, подписывая, улыбнулся.

— Хорошо, милостивый государь, — сказала принцесса, — теперь вы можете уйти.

Каноль опять поклонился своим благородным судьям и ушел, по-прежнему непринужденно и ловко, не показав ни любопытства, ни удивления.

Едва вышел он за дверь, и дверь затворилась за ним, принцесса встала.

— Что теперь? — спросила она.

— Теперь надобно отбирать голоса, — сказал герцог де Ларошфуко очень спокойно.

— Отбирать голоса! — повторил герцог Бульонский.

Потом повернулся к присяжным и прибавил:

— Не угодно ли вам, господа, сказать ваше мнение?

— После вашей светлости, — отвечал один из жителей Бордо.

— Нет! Нет! — закричал громкий голос.

В голосе этом было столько твердости, что все присутствовавшие изумились.

— Что это значит? — спросила принцесса, стараясь узнать лицо того, кто вздумал говорить.

Неизвестный встал, чтобы все могли видеть его, и громко продолжал:

— Это значит, что я, Андрей Лави, королевский адвокат, советник парламента, требую именем короля, и особенно именем человечества, безопасности пленникам, находившимся у нас в Бордо на честном слове. Поэтому, принимая в соображение…

— Ого, господин адвокат, — перебила принцесса, нахмурив брови, — нельзя ли при мне обойтись без приказных выражений, потому что я их не понимаю. Мы производим дело уголовное, а не мелочный и щепетильный процесс. Все члены судилища поймут эту разницу, надеюсь.

— Да, да, — закричали хором присяжные и офицеры, — надобно отбирать голоса.

— Я сказал и повторяю, — продолжал Лави, нимало не смущаясь от выговора принцессы, — что требую безопасности для пленных, сдавшихся на честное слово. Это не приказные выражения, а основания народного права.

— А я прибавлю, — сказал Лене, — что бедного Ришона выслушали прежде, чем казнили, а потому справедливо было бы и нам выслушать обвиненных.

— А я, — сказал д’Эспанье, предводитель жителей Бордо во время атаки Сен-Жоржа, — я объявляю, что если вы помилуете обвиненных, город взбунтуется.

Громкий ропот на улице подтверждал слова его.

— Поспешим, — сказала принцесса. — К чему присуждаем мы обвиненного?

— Скажите, обвиненных, — закричало несколько голосов, — ведь их двое!

— Разве одного вам мало? — спросил Лене, с презрением улыбаясь такому кровожадному требованию.

— Так которого же казнят? Которого из них? — повторили те же голоса.

— Того, который жирнее, людоеды! — вскричал Лави. — А, вы жалуетесь на несправедливость, кричите, что законы нарушены, а сами хотите на убийство отвечать душегубством! Хорошо собрание философов и солдат, которые стакнулись для того, чтобы убивать людей!

Глаза судей заблистали и, казалось, хотели разгромить честного королевского адвоката. Принцесса Конде приподнялась и, опершись на оба локтя, глазами спрашивала присутствующих: точно ли она слышала эти слова адвоката и есть ли на свете человек, дерзнувший сказать это в ее присутствии?

Лави понял, что его присутствие испортит все дело, и что его образ защиты обвиненных не только не спасет, но даже погубит их. Поэтому он решился уйти, но не как солдат, спасающийся с поля битвы, а как судья, отказывающийся от произношения приговора.

Он сказал:

— Именем Бога протестую против того, что вы делаете. Именем короля запрещаю вам то, что вы делаете!

И, опрокинув стул свой, с величественным гневом он вышел из залы, гордо подняв голову и твердым шагом, как человек, сильный исполнением долга и мало заботящийся о бедах, которые могут пасть на него за исполнение долга.

— Дерзкий! — прошептала принцесса.

— Хорошо! Хорошо! — закричало несколько голосов. — Дойдет очередь и до Лави!

— Отбирать голоса! — сказали судьи.

— Но как же можно отбирать голоса, когда мы не выслушали обвиненных? — возразил Лене. — Может быть, один из них покажется нам преступнее другого. Может быть, на одну голову обрушится мщение, которое вы хотите излить на двух несчастных.

В эту минуту во второй раз послышался скрип железных ворот.

— Хорошо, согласна, — сказала принцесса, — будем отбирать голоса об обоих разом.

Судьи, уже вставшие с шумом, опять сели на прежние места. Снова послышались шаги, раздался стук алебард, дверь отворилась и вошел Ковиньяк.

Он вовсе не походил на Каноля. На платье его, которое он поправил, как мог, видны еще были следы народного гнева. Он живо осмотрел присяжных, офицеров, герцогов и принцессу и бросил на все судилище косвенный взор. Потом, как лисица, намеревающаяся хитрить, он пошел вперед, ежеминутно, так сказать, ощупывая землю, внимательно прислушивался. Он был бледен и очевидно беспокоился.

— Ваше высочество изволили приказать мне явиться? — сказал он, не дожидаясь вопроса.

— Да, милостивый государь, — отвечала принцесса, — я хотела получить от вас лично несколько сведений, которые касаются вас и затрудняют нас.

— В таком случае, — отвечал Ковиньяк, низко кланяясь, — я весь к услугам вашего высочества.

И он поклонился очень развязно, хотя в его развязности можно было заметить некоторую принужденность.

— Все это будет скоро кончено, — сказала принцесса, — если вы будете отвечать так же положительно, как мы будем спрашивать.

— Осмелюсь доложить вашему высочеству, — заметил Ковиньяк, — что вопросы заготавливаются всегда заранее, а ответы не могут быть заготовлены, и потому спрашивать гораздо легче, чем отвечать.

— О, наши вопросы будут так ясны и определенны, что мы избавим вас от труда думать, — сказала принцесса. — Ваше имя?

— Извольте видеть, ваше высочество, вот уже вопрос чрезвычайно затруднительный.

— Как так?

— Да. Очень часто случается, что у человека бывает два имени. Одно он получает от родителей, другое он дает сам себе. Например, мне показалось необходимым бросить первое и взять другое имя, менее известное. Какое из этих двух имен желаете знать?

— То, под которым вы явились в Шантильи, взялись навербовать для меня целую роту, завербовали людей и потом продали себя кардиналу Мазарини.

— Извините, ваше высочество, — возразил Ковиньяк, — но я, кажется, уже с полным успехом отвечал на все эти вопросы сегодня утром, когда имел счастие представляться вам.

— Зато теперь я предлагаю вам только один вопрос, — сказала принцесса, начинавшая сердиться, — я спрашиваю ваше имя.

— А, в этом-то главное затруднение.

— Пишите, что он барон де Ковиньяк, — сказала принцесса докладчику.

Подсудимый не возражал.

Докладчик написал его имя.

— Теперь скажите, какого вы чина, — спросила принцесса. — Надеюсь, что в этом вопросе вы не найдете ничего затруднительного.

— Напротив того, ваше высочество, этот новый вопрос кажется мне одним из затруднительнейших. Если вы говорите о моем ученом звании, то я скажу, что я кандидат словесных наук, магистр прав и доктор богословия. Вы изволите видеть, ваше высочество, что я отвечаю, не запинаясь.

— Нет, я говорю о вашем военном звании.

— А, на это я не могу отвечать вашему высочеству.

— Почему?

— Потому что я сам никогда не знал хорошенько, в каком я чине.

— Постарайтесь вспомнить, милостивый государь, мне нужно знать чин ваш.

— Извольте. Во-первых, я сам произвел себя в лейтенанты, но я не имел права себе этот чин давать и командовал во все время, пока носил этот чин, только шестью солдатами, и потому думаю, что вовсе не имею права хвастать им.

— Но я, — сказала принцесса, — я произвела вас в капитаны. Стало быть, вы капитан!

— А вот тут-то еще больше затруднений, и совесть моя кричит еще громче. Каждый военный чин в государстве, в этом теперь я совершенно убежден, только тогда считается действительным, когда истекает от королевской власти. Ваше высочество без всякого сомнения имели желание произвести меня в капитаны, но, кажется, не имели на это права. Стало быть, с этой точки зрения, я такой же капитан, как был прежде лейтенант.

— Хорошо, положим, что вы не были лейтенантом, не были капитаном, потому что ни вы, ни я, мы не имели права раздавать патентов, но все-таки вы комендант Брона. А так как в последнем случае сам король подписал ваш патент, то не станете оспаривать силу этого акта.

— А он-то из всех трех актов самый опровержимый, ваше высочество…

— Это еще что? — вскричала принцесса.

— Я был назначен комендантом, правда, но не вступил в должность. В чем состоит должность коменданта? Не в патенте, а в исполнении обязанностей, связанных с этой должностью. А я не исполнял никаких обязанностей, соединенных с должностью коменданта, я даже не успел приехать в мою крепость. С моей стороны не было даже начала исполнения обязанностей, стало быть, я столько же комендант Брона, сколько капитан, а капитан я столько же, сколько лейтенант.

— Однако же вас захватили на дороге в Брон.

— Совершенная правда, но в ста шагах далее дорога разделяется, одна ветвь идет в Брон, другая в Исон. Кто может сказать, что я ехал не в Исон, а в Брон?

— Хорошо, — сказала принцесса, — суд оценит ваши доводы. Пишите, что он комендант Брона, — прибавила она, обращаясь к докладчику.

— Написано, — отвечал докладчик.

— Хорошо. Теперь, — сказала принцесса, обращаясь к Ковиньяку, — подпишите допрос.

— Подписал бы с величайшим удовольствием, — отвечал Ковиньяк, — и мне было бы чрезвычайно приятно сделать угодное вашему высочеству, но в борьбе, которую я должен был выдержать сегодня утром против бордосской черни и от которой вы так великодушно изволили избавить меня с помощью ваших мушкетеров, мне повредили правую руку… А я никак и никогда не мог писать левою рукою.

— Запишите, что обвиняемый отказывается подписать, — сказала принцесса докладчику.

— Нет, не отказывается, а не может подписать, — сказал докладчику Ковиньяк, — напишите: не может. Боже меня избави отказать в чем-нибудь вашему высочеству, и особенно если дело возможное.

Ковиньяк, низко поклонившись, вышел с двумя своими провожатыми.

— Я думаю, что вы правы, господин Лене, — сказал герцог де Ларошфуко. — Мы кругом виноваты, что не умели привязать к себе этого человека.

Лене был так занят, что не отвечал. На этот раз обыкновенная его догадливость обманула его. Он надеялся, что весь гнев суда падет на одного Ковиньяка. Но Ковиньяк своими неизменными увертками не рассердил судей, а скорее позабавил их. Только допрос его уничтожил весь эффект, произведенный Канолем; благородство, откровенность, доблесть первого пленника исчезли перед хитростью второго. Ковиньяк совершенно уничтожил Каноля.

Когда пошло на голоса, судьи единогласно приговорили арестантов к смертной казни.

Принцесса встала и торжественно произнесла приговор.

Потом каждый по очереди подписал протокол. Прежде всех подписал герцог Энгиенский, несчастный ребенок, не знавший, что подписывает, не знавший, что первая его подпись стоит жизни человеку. За ним подписались принцесса, герцоги, придворные дамы, потом офицеры и наконец присяжные. Таким образом, все приняли участие в мщении. За это мщение надобно будет наказывать всех — дворянство и городских обывателей, армию и парламент, а ведь всем известно, что когда надобно наказывать всех, так никого не наказывают.

Когда все подписали и принцесса была уверена, что мщение совершится и удовлетворит ее гордость, она открыла окно, которое отворяли уже два раза, и, льстя народу, закричала:

— Жители Бордо! Ришон будет отмщен, отмщен вполне, положитесь на нас.

Громкое ура, похожее на гром, отвечало на это объявление, и чернь рассыпалась по улицам, уже радуясь тому зрелищу, которое обещала ему сама принцесса.

Но едва принцесса Конде воротилась в свою комнату вместе с Лене, который шел за нею печально и все еще надеялся заставить ее переменить решение, как вдруг дверь отворилась и виконтесса де Канб, бледная, в слезах, упала на колени.

— Ваше высочество, — вскричала она, — умоляю вас! Выслушайте меня! Ради Бога, выслушайте!

— Что с тобой, дочь моя? — спросила принцесса. — Что ты? Ты плачешь?

— Да, да, потому что произнесли смертный приговор, и вы утвердили его, а однако же ваше высочество не можете убить барона Каноля.

— Почему же нет? Ведь они убили Ришона.

— Но потому, что Каноль, этот самый Каноль спас ваше высочество в Шантильи.

— Его благодарить не за что, ведь мы обманули его.

— О, как вы ошибаетесь! Каноль ни одной минуты не сомневался в том, что вас там не было. С первого взгляда он узнал меня.

— Тебя, Клара?

— Да, ваше высочество. Мы ехали с бароном Канолем по одной дороге, он знал меня. Словом, Каноль был влюблен в меня… И в Шантильи он… Но не вам наказывать его, если даже он виноват… Он пожертвовал обязанностями своими из любви ко мне…

— Так и ты любишь его?

— Да, — прошептала виконтесса.

— Так ты просила позволения выйти замуж за барона Каноля?

— Да…

— Стало быть…

— Я хотела выйти замуж за барона Каноля, — отвечала виконтесса. — Мне сдался он на острове Сен-Жорж, и без меня взорвал бы на воздух и себя, и ваших солдат… Он мог бежать, но отдал мне свою шпагу, чтобы не разлучаться со мною. Вы понимаете, ваше высочество, если он умрет, я тоже должна умереть, потому что я буду причиною его смерти.

— Милая дочь моя, — отвечала принцесса с некоторым волнением, — подумай: ты просишь у меня невозможного. Ришон погиб, надобно отмстить за него! Приговор произнесен, надобно исполнить его. Если бы муж стал требовать того, о чем ты просишь, так я отказала бы и ему.

— Ах, несчастная, — вскричала виконтесса, закрывая лицо руками и громко рыдая, — я погубила Каноля!

Тут Лене, который молчал до сих пор, подошел к принцессе и сказал:

— Ваше высочество, разве вам мало одной жертвы и за одного Ришона разве вам нужно две головы?

— Ага, — сказала принцесса, — вы строгий человек, вы просите меня о смерти одного и о спасении другого? Разве это справедливо, скажите-ка?

— Ваше высочество, всегда справедливо спасти хоть одного из двух человек, обреченных на смерть, если уж допускать у человека право на уничтожение Божьего создания. Кроме того, очень справедливо, если уж надо выбирать одного из двух, спасти честного человека, а не интригана.

— Ах, Лене, — сказала виконтесса, — просите за меня, умоляю вас! Ведь вы мужчина, и вас, может быть, послушают… А вы, ваше высочество, — прибавила она, обращаясь к принцессе, — вспомните только, что я всю жизнь служила вашему дому.

— Да и я тоже, — сказал Лене. — Однако же за тридцать лет верной службы никогда и ничего не просил у вашего высочества. Но если в этом случае ваше высочество не сжалитесь, так я попрошу в награду тридцатилетней верной службы одной милости.

— Какой?

— Дать мне отставку, ваше высочество, чтобы я мог посвятить последние дни мои службе королю — последние дни, которые я хотел отдать службе вашему дому.

— Хорошо, — сказала принцесса, побежденная общими просьбами. — Не пугай меня, старый друг мой, не плачь, милая моя Клара, успокойтесь оба: один из осужденных не умрет, если вы того хотите, но с условием: не просить меня о том, который должен умереть.

Клара схватила руку принцессы и поцеловала ее.

— Благодарю, благодарю ваше высочество, — сказала она. — С этой минуты моя и его жизнь принадлежат вам.

— И вы в этом случае поступите милостиво и правосудно, — сказал Лене, — а это бывает очень редко.

— А теперь, — вскричала Клара с нетерпением, — могу ли видеть его? Могу ли освободить его?

— Теперь еще нельзя освободить его, — отвечала принцесса, — это погубило бы нас. Оставим арестантов в тюрьме. После выпустим их вдруг, одного на свободу, другого на эшафот.

— Нельзя ли по крайней мере видеть его, успокоить, утешить? — спросила Клара.

— Успокоить его? Думаю, что нельзя. Это породило бы толки. Нет, довольствуйся тем, что он спасен и что ты это знаешь. Я сама скажу герцогам про мое решение.

— Надобно покориться судьбе, — сказала Клара. — Благодарю, благодарю ваше высочество.

И виконтесса пошла в свою комнату плакать на свободе и благодарить Бога от всей души, преисполненной робости и признательности.

XXI

Арестанты сидели оба в одной крепости в двух смежных комнатах. Комнаты находились в нижнем этаже, но нижние этажи в крепостях то же, что третьи этажи в домах. В тюрьмах в то время всегда было два этажа темных келий.

У каждой двери тюрьмы стоял отряд солдат, выбранных из телохранителей принцессы. Толпа, увидав приготовления, которые удовлетворяли ее жажде мщения, мало-помалу удалилась от тюрьмы, куда она сначала устремилась, когда ей сказали, что там находятся Каноль и Ковиньяк. Когда толпа удалилась, то сняли особые караулы, охранявшие арестантов от ненависти народной, и остались одни обыкновенные часовые.

Чернь, понимая, что ей нечего видеть в тюрьме, пошла туда, где казнили, то есть на эспланаду. Слова, сказанные принцессою из окна залы совета, тотчас разнеслись по городу, каждый объяснял их по-своему. Одно было в них ясно: в эту ночь или на следующее утро будет страшное зрелище. Не знать, когда именно начнется зрелище, было новым наслаждением для толпы: ей оставалась приманка неожиданности.

Ремесленники, горожане, женщины, дети бежали на эспланаду; ночь была темная, луна должна была показаться не ранее полуночи, и потому многие бежали с факелами. Почти все окна были раскрыты и на некоторых стояли плошки или факелы, как делывалось в праздники. Однако же по шепоту толпы, по испуганным лицам любопытных, по пешим и конным патрулям можно было догадаться, что дело идет не об обыкновенном празднике: для него делались слишком печальные приготовления.

Иногда бешеные крики вырывались из групп, которые составлялись и расходились с изумительною быстротою, возможною только при некоторых особенных обстоятельствах. Крики эти те же самые, какие уже несколько раз врывались через окно в залу суда:

— Смерть арестантам! Мщение за Ришона!

Эти крики, факелы, топот лошадей отвлекли виконтессу де Канб от молитвы. Она подошла к окну и с ужасом смотрела налюдей и на женщин, которые казались дикими зверями, выпущенными в цирк и призывающими громким ревом несчастных своих жертв. Она спрашивала себя: каким образом эти люди с таким усердием требуют смерти двух человек, которые никогда им ничего не сделали? Она не умела отвечать на свой вопрос, бедная женщина, знавшая из человеческих страстей только те, которые облагораживают душу.

Из своего окна виконтесса видела над домами и садами высокие и мрачные башни крепости. Под ними находился Каноль, туда особенно направлялись ее взгляды.

Однако же они иногда спускались на улицу, и тогда Клара видела грозные лица, слышала крики мщения, и кровь застывала в ее жилах…

— О, — говорила она сама себе — пусть их запрещают мне видеть его, я все-таки увижу его! Эти крики, может быть, донеслись до него, он может подумать, что я забываю его, он может обвинять меня, может проклинать меня… О! Мне кажется изменою то, что я не стараюсь найти средство успокоить его. Мне нельзя оставаться в бездействии, когда он, может быть, зовет меня. Да, надобно видеть его!.. Но Боже мой! Как его видеть? Кто проведет меня в тюрьму? Какая власть отопрет мне двери? Принцесса отказала мне в позволении видеть его, а она столько для меня сделала, что имела полное право отказать. Около крепости есть враги, есть караулы, есть целая толпа, которая ревет, чует кровь и не хочет выпустить добычу из когтей. Подумают, что я хочу увести его, спасти… Да, да, я спасла бы его, если бы он не был уже под щитом честного слова принцессы. Если скажу им, что хочу только видеть его, они не поверят мне, откажут в моей просьбе. И притом же решиться на такую попытку против воли ее высочества — не значит ли потерять оказанную мне милость?.. Принцесса может взять свое честное слово назад… И однако же оставить его в неизвестности и страхе во всю эту долгую ночь невозможно!.. Невозможно, я это чувствую!.. Господи Боже, молю, просвети меня!

Виконтесса принялась молиться с таким усердием, что оно тронуло бы даже принцессу, если бы принцесса могла видеть ее.

— Нет! Я не пойду, не пойду! — говорила Клара. — Понимаю, что мне нельзя идти туда… Всю ночь он будет обвинять меня… Но завтра… завтра я непременно оправдаюсь перед ним.

Между тем возраставший шум, бешенство толпы и отблески зловещих факелов, долетавшие до нее и освещавшие ее комнату, так напугали виконтессу, что она заткнула уши руками, закрыла глаза и уставила лицо в подушку.

В это время дверь отворилась и вошел мужчина так, что она ничего не слыхала.

Он постоял на пороге, посмотрел на нее с ласковым состраданием и видя, что она рыдает, подошел и положил руку ей на плечо.

Клара встала в испуге.

— Ах, это вы, Лене! — сказала она. — Стало быть, вы не забыли обо мне?

— Нет, — отвечал он. — Я подумал, что вы, может быть, не совершенно успокоились, и решился прийти к вам спросить, не могу ли каким-то образом быть вам полезным?

— Ах, Лене, — вскричала виконтесса, — как вы добры и как я вам благодарна!

— Кажется, я не ошибся, — сказал Лене. — Редко ошибаешься, когда думаешь, что люди страдают, — прибавил он в раздумье.

— Да, да, вы совершенно правы: я очень страдаю.

— Однако же вам дано все, что вы желали, даже более того, что я ожидал, признаюсь вам.

— Разумеется, но…

— А! Понимаю… Вы пугаетесь, видя радость черни, которая хочет крови, и жалеете о том несчастном, который умрет вместо вашего жениха?

Клара приподнялась и, побледнев, несколько минут пристально смотрела на Лене, потом положила холодную руку на лоб, покрытый холодным потом.

— Ах, простите мне или, лучше сказать, проклинайте меня, Лене! Я при эгоизме моем даже не подумала об этом. Нет, Лене, я должна признаться вам: я боюсь, плачу, молюсь только за того, который должен жить. Предавшись вполне моей любви, я забыла о том, который должен умереть!

Лене печально улыбнулся.

— Да, — сказал он, — это должно быть так, это в натуре человеческой. Может быть, из этого частного эгоизма составляется благоденствие масс. Каждый шпагою очерчивает круг около себя и своих. Ну, виконтесса, докончите вашу исповедь. Признайтесь откровенно, что вы нетерпеливо желаете, чтобы несчастный умер поскорее, потому что смерть его обеспечит жизнь вашего жениха.

— Об этом я еще не подумала, Лене, клянусь вам! Но не принуждайте меня к этой мысли, я так люблю его, что при безумной любви своей могу желать всего…

— Бедняжка! — сказал Лене с непритворным состраданием. — Зачем не сказали вы всего этого прежде?

— Боже мой! Вы пугаете меня! Разве я уже опоздала? Разве он еще в опасности?

— Нет, потому что принцесса дала честное слово, но…

— Что значит это «но»?

— Но нельзя на этом свете быть уверенным ни в чем. Вы, как и я, думаете, что он спасен, однако же вы не радуетесь, а плачете.

— Ах, я плачу, потому что не могу видеться с ним, — отвечала Клара. — Вспомните, что он, верно, слышит эти страшные крики и думает, что смерть близко. Вспомните, что он может обвинять меня в холодности, в забвении, в измене! Ах, Лене, какое мучение! Если бы принцесса знала, как я страдаю, так верно сжалилась бы надо мною!

— Так надобно повидаться с ним, виконтесса.

— Невозможно видеть его! Вы знаете, я просила позволения у принцессы, она отказала.

— Знаю… Даже согласен с нею… Однако же…

— Однако же вы учите меня непослушанию! — сказала Клара в изумлении и пристально посмотрела на Лене, который смутился и опустил глаза.

— Я стар, милая виконтесса, — сказал он, — потому, что я стар, я недоверчив. Впрочем, в этом случае слово принцессы священно: из двух арестантов умрет только один, сказала она. Но в продолжение многолетней жизни моей я замечал, что неудача часто преследует того, кому прежде покровительствовало счастье, и потому имею правилом: не пропускать счастливого случая. Повидайтесь с женихом, виконтесса. Верьте мне, повидайтесь с ним.

— Ах, Лене, — вскричала Клара, — как вы пугаете меня!

— Я вовсе не намерен пугать вас. Впрочем, неужели вы хотите, чтобы я советовал вам не видать его? Верно, нет, не так ли? И вы, верно, более бранили бы меня, если бы я сказал вам не то, что теперь говорю?

— Да, да, признаюсь, что вы правы. Вы говорите, что мне надобно видеться с ним. Но это первое, единственное мое желание, об этом я молилась, когда вы вошли сюда. Но разве это возможно?

— Разве есть что-нибудь невозможное для женщины, которая взяла Сен-Жорж? — спросил Лене улыбаясь.

— Увы, — сказала Клара, — вот уже целых два часа я ищу средства пробраться как-нибудь в крепость и до сих пор не могла ничего придумать.

— А если я дам вам средство, — сказал Лене, — чем вы заплатите мне?

— Чем?.. О, тем, что вы поведете меня к алтарю, когда я буду венчаться с Канолем.

— Благодарю, дитя мое… Я вас в самом деле люблю, как отец.

— Но где же средство?

— Вот оно. Я выпросил у принцессы позволение на вход в крепость для переговоров с арестантами. Мне хотелось привязать к нашей партии капитана Ковиньяка, если бы было возможно спасти его, но теперь мне не нужно позволение принцессы: ваши просьбы за Каноля осудили Ковиньяка на смертную казнь.

Клара невольно вздрогнула.

— Возьмите же эту бумагу, — продолжал Лене, — вы видите, в ней нет имени.

Клара взяла бумагу и прочла:

«Тюремщик крепости может впустить подателя сей записки к арестантам на полчаса.

Клара-Клеменция Конде».

— Ведь у вас есть мужское платье? — спросил Лене. — Наденьте его. У вас есть пропуск в крепость, пользуйтесь им.

— Бедный! — прошептала Клара, не могшая прогнать мысли о Ковиньяке, которому следовало умереть вместо барона Каноля.

— Он покоряется общему закону, — сказал Лене. — Он слаб, его съедает сильный, он без поддержки и платит за того, у кого есть протекция. Я буду жалеть о нем, он малый умный.

Между тем Клара повертывала бумагу в руках.

— Знаете ли, — сказала она, — что вы очень соблазняете меня этим позволением? Знаете ли, что когда я обниму бедного моего друга, то захочу увести его на край света?

— Я посоветовал бы вам сделать это, если бы дело было возможное, но эта бумага не бланк, и вы не можете дать ей никакого смысла, кроме того, который в ней есть.

— Правда, — отвечала Клара, перечитав бумагу. — Однако же ведь мне отдали Каноля… Теперь он мой! Нельзя отнять его у меня!

— Да никто и не думает отнимать его у вас. Не теряйте времени, виконтесса, надевайте мужское платье и отправляйтесь. Бумага даст вам полчаса сроку, полчаса — это очень мало, я знаю, но после этого получаса будет целая жизнь. Вы молоды, жизнь ваша еще продолжится, дай Бог, чтобы она была счастлива.

Клара взяла его за руку, прижала к груди и поцеловала нежно, как отца.

— Ступайте, ступайте, — сказал Лене нежно, — не теряйте времени. Кто истинно любит, тот нетерпелив.

Потом, когда она перешла в другую комнату и позвала Помпея, который помогал ей переодеваться, Лене прошептал:

— Кто знает, что случится?

XXII

Каноль слышал крики, рев и угрозы толпы, видел ее волнение. Сквозь решетку своего окна он мог наслаждаться подвижною и оживленною картиною, которая раскрывалась перед его глазами и была одна и та же во всех концах города.

— Черт возьми, — говорил он, — как досадно! Опять препятствие. Эта смерть Ришона… Бедный Ришон! Он был предостойнейший человек!.. Эта смерть Ришона повредит нашему плану, мне уже не позволят гулять по городу, как позволяли прежде. Прощайте, свидания, и даже свадьба моя прощай, если Кларе не угодно будет обвенчаться в тюрьме. О, ей, верно, будет угодно! Ведь все равно, где ни венчаться. Однако же это плохое предзнаменование… Черт возьми! Почему получил я это известие сегодня? Лучше было бы, если бы оно пришло завтра!

Потом он подошел к окну, заглянул в него и продолжал:

— Какая строгость! Пара часовых! Страшно и подумать, что меня заперли сюда на неделю, может быть, на две недели, до тех пор, пока новое событие не заставит забыть о смерти Ришона. По счастию, в наше время события совершаются быстро, и жители Бордо довольно легкомысленны, а между тем мне все-таки придется поскучать порядочно. Бедная Клара! Она, верно, в отчаянии. По счастию, она знает, что меня посадили в тюрьму. Да, она знает это и, стало быть, уверена, что я тут не виноват… Черт возьми! Куда бегут все эти люди? Кажется, к эспланаде. Однако же теперь не может быть ни парада, ни казни. Все они бегут в одну сторону. Право, подумаешь, что они знают, что я здесь, за решеткою, как медведь…

Каноль, скрестив на груди руки, прошелся несколько раз по комнате. Стены настоящей тюрьмы внушали ему философические мысли, которыми обыкновенно он занимался очень мало.

— Какая глупая вещь война! — прошептал он. — Вот Ришон, с которым я обедал назад тому месяц, погиб! Он, верно, убит на крепостных пушках, и я должен бы был сделать то же! Да я и сделал бы это, если бы меня осаждал кто-нибудь другой, а не виконтесса. Женская война, в самом деле, страшнее всех возможных войн. По крайней мере я ничем не содействовал смерти друга. Слава Богу! Мне не пришлось обнажать шпагу против брата, это утешает меня. И этим обязан я все-таки моему гению-хранителю, моей даме… О! Как много обязан я ей!

Вошел офицер и перебил монолог Каноля.

— Не угодно ли вам поужинать? — спросил он. — Извольте приказать, тюремщику приказано давать вам все, чего вы захотите.

— Хорошо, хорошо, — сказал Каноль, — они, кажется, намерены обходиться со мною порядочно во все время, пока я буду сидеть здесь, а я думал совсем противное, судя по злому лицу принцессы и по дрянным рожам ее асессоров…

— Я жду, — сказал офицер, кланяясь.

— Ах, извините, простите меня! Ваша учтивость навела меня на некоторые размышления… Вернемся к делу: да, милостивый государь, я буду ужинать, потому что очень голоден. Впрочем, я обыкновенно умерен, и солдатского ужина мне очень довольно.

— Теперь, — сказал офицер, подходя к нему с участием, — не хотите ли дать мне какое-нибудь поручение… К кому-нибудь в городе… Разве вы ничего не ожидаете?.. Вы сказали, что вы солдат, стало быть, поступайте со мной, как с товарищем.

Каноль посмотрел на него с удивлением.

— Нет, милостивый государь, у меня нет вам никакого поручения, я ничего не жду, кроме одной особы, которую не смею назвать. Покорнейше благодарю вас за предложение считать вас товарищем. Вот моя рука, и если мне впоследствии понадобится что-нибудь, я не забуду вас, милостивый государь.

В этот раз офицер с удивлением взглянул на него.

— Хорошо, — сказал он. — Вам сейчас подадут ужин.

Он вышел.

Через минуту два солдата принесли ужин, гораздо великолепнее, чем желал Каноль. Он сел за стол и поужинал с удовольствием.

Даже солдаты смотрели на него с удивлением. Каноль принял их удивление за зависть, вино было чудесное, и он сказал:

— Друзья мои, принесите еще два стакана.

Один солдат вышел и скоро воротился с двумя стаканами.

Каноль наполнил их, потом налил немного в свой стакан.

— За ваше здоровье, друзья! — сказал он.

Солдаты взяли стаканы, чокнулись с Канолем и выпили вино, не отвечая на его тост.

«Они не очень учтивы, — подумал Каноль, — но пьют хорошо. Нельзя же требовать от них всего».

И он продолжал ужинать.

Когда он кончил, солдаты вынесли стол.

Офицер опять вошел.

— Ах, Боже мой, — сказал ему Каноль, — отчего вы не ужинали со мною? Ужин был бесподобный.

— Я не могу иметь этой чести, милостивый государь, потому что сейчас только встал из-за стола. Я пришел…

— Посидеть со мною? — спросил Каноль. — Если так, позвольте поблагодарить вас, вы чрезвычайно любезны.

— О, нет, милостивый государь, моя обязанность гораздо неприятнее. Я пришел сказать вам, что у нас в тюрьме нет пастора, а есть только католический аббат. Мы знаем, что вы протестант, и потому различие религии, может быть…

— А зачем мне пастор? — спросил Каноль простодушно.

— Но, — отвечал офицер в смущении, — может быть, вы захотите помолиться.

— Об этом я подумаю завтра, — отвечал Каноль с улыбкою, — я молюсь только по утрам.

Офицер посмотрел на Каноля с изумлением, которое скоро перешло в глубокое сострадание. Он поклонился и вышел.

— Черт возьми, — прошептал Каноль, — видно, весь свет глупеет! С тех пор, как Ришон умер, все люди, которых я встречаю здесь, кажутся или дураками или дикими зверями. Черт возьми! Неужели я не увижу лица, хотя несколько сносного!

Едва он договорил эти слова, как дверь комнаты растворилась и кто-то бросился к нему на шею прежде, чем он мог узнать гостя.

Гость обнял его обеими руками и зарыдал.

— Господи Боже мой! — сказал Каноль, высвобождаясь из объятий. — Вот еще сумасшедший. Что такое? Не попал ли я в желтый дом?

Но, отступая назад, он сдвинул шляпу с головы незнакомца, и прекрасные белокурые волосы виконтессы де Канб упали на ее плечи.

— Вы здесь? — вскричал Каноль, подбегая к ней. — О, простите, что я не узнал вас, или не угадал, что это вы.

— Тише, — сказала она, поспешно поднимая шляпу и надевая ее. — Тише! Если узнают, что я здесь, так, может быть, отнимут у меня мое счастье. Наконец-то я могу видеть вас еще раз. Боже мой! Как я рада!

И Клара зарыдала.

— Видеть меня еще раз! — повторил Каноль. — Что это значит? И вы говорите это со слезами? Стало быть, вы уже не должны были видеть меня? — спросил он с улыбкой.

— О, не смейтесь, друг мой, — отвечала Клара, — ваша веселость терзает меня. Не смейтесь, умоляю вас. О, если бы вы знали, каких трудов стоило мне пробраться к вам, и это было почти невозможно… без помощи Лене, без помощи этого добрейшего человека… Но поговорим о вас, друг мой. Вы ли это? Вас ли я вижу? Вас ли могу прижать к груди?

— Меня, меня, точно меня, — отвечал Каноль, смеясь.

— Ах, зачем притворяться веселым? Это бесполезно, я все знаю. Никто не знал, что я люблю вас, и потому ничего не скрывали от меня.

— Так что же вы знаете?

— Ведь вы ждали меня, — продолжала виконтесса, — не так ли? Вы были недовольны моим молчанием, не правда ли? Вы, верно, уже бранили меня?

— Я был недоволен, правда, но я не думал бранить вас. Я знал, что какое-нибудь важное обстоятельство, которое сильнее вашей воли, удаляет вас от меня, и во всем этом я вижу одно несчастие: свадьба наша должна быть отсрочена на неделю, может быть, на две.

Клара в свою очередь посмотрела на Каноля с тем же изумлением, с каким смотрел на барона офицер за несколько минут прежде.

— Как! Вы не шутите? — спросила она. — И вы вовсе не боитесь, не испуганы?

— Боюсь ли я? — отвечал Каноль. — Да чего же бояться? Уж не подвергаюсь ли я какой-нибудь опасности, которая мне неизвестна?

— Ах, несчастный, он ничего не знает!

Потом, боясь объявить ему о страшном несчастии, она сдержала слова, готовые вырваться у ней.

— Нет, я ничего не знаю, — серьезно сказал Каноль. — Но вы скажете мне все, не так ли? Ведь я мужчина, все снесу. Говорите, Клара, говорите.

— Вы знаете: Ришон погиб.

— Да, знаю.

— Но знаете ли, как он умер?

— Нет, но догадываюсь… Он, верно, был убит в бою, в крепости Вер?

Клара помолчала с минуту, потом голосом звучным, как медь, звенящая по убитому, виконтесса медленно сказала:

— Его повесили в Либурне на площади!

Каноль отскочил.

— Повесили! — вскричал он. — Повесили Ришона, военного!

Потом он побледнел, провел рукою по лбу и сказал:

— А, теперь, все понимаю!.. Понимаю, почему арестовали меня, понимаю допрос; понимаю слова офицера, молчание солдат, понимаю причину вашего посещения, ваши слезы, когда вы увидели меня веселым. Понимаю, наконец, эту толпу, ее крики, ее угрозы! Ришона повесили, за него отомстят на мне!

— Нет, нет, добрый друг мой! — вскричала Клара, схватив руки Каноля и смотря прямо в глаза ему. — Нет, не тобою хотят они пожертвовать. Ты не ошибся; сначала назначили тебя! Да, ты был осужден, тебе следовало умереть! Ты был близок к смерти, милый жених мой! Но будь спокоен, теперь ты можешь шутить и смеяться, можешь говорить о счастии и будущности. Та, которая отдала тебе свою жизнь, спасла твою! Радуйся… но тише, чтобы не разбудить твоего несчастного товарища, на которого обрушится гроза, который умрет вместо тебя!

— Молчите! Молчите! — шептал Каноль, еще не оправившись, несмотря на горячие ласки Клары, от страшного удара, который разразился над ним. — Я, спокойный, доверчивый, так глупо-веселый был близок к смерти! И когда же? В какую минуту? Когда готовился венчаться с вами! О, клянусь душою, это было бы двойное убийство!

— Они называют это мщением, — сказала Клара.

— Да, да, они правы.

— Ах, вот теперь вы мрачны и задумчивы.

— О, я боюсь не смерти! — вскричал Каноль. — Но смерть разлучит меня с вами.

— Если бы вы умерли, так и я бы умерла. Но зачем печалиться? Лучше радуйтесь вместе со мною. В эту ночь, может быть, через час вы выйдете из тюрьмы. Или я сама приду за вами, или буду ждать вас у ворот. Тогда, не теряя минуты, не теряя секунды, мы убежим. Да, убежим тотчас, я не хочу ждать. Этот проклятый город пугает меня! Сегодня еще я успела спасти вас, но завтра, может быть, новое несчастие отнимет вас у меня…

— Знаете ли, Клара, вы принесли мне слишком много счастия разом! Да, да, слишком много счастия, я умру от радости…

— Так становитесь по-прежнему беспечным, по-прежнему веселым…

— Так и вы, Клара, будьте веселее.

— Вы видите, я смеюсь…

— А этот вздох?

— О том несчастном, который жизнью своею платит за наше счастье.

— Да, да, вы правы. О, почему не можем мы бежать теперь же? Ах, добрый мой гений-хранитель, взмахни крыльями и улети вместе со мною.

— Потерпите, завтра мы улетим… Куда? Я и сама не знаю. Может быть, в рай нашей любви. А до тех пор радуйтесь, что я здесь.

Каноль обнял ее и прижал к груди. Она обвила его шею руками и с волнением приникла к его сердцу, которое едва билось.

Вдруг во второй раз, несмотря на все свое счастие, Клара зарыдала и оросила слезами лицо Каноля, который нагнулся к ней.

— Так вот как вы веселы, Клара?

— Это остаток прежнего горя, — отвечала она.

Дверь отворилась и знакомый нам офицер объявил, что прошло полчаса — время, назначенное пропуском, подписанным принцессою.

— Прощай, — прошептал Каноль, — или прикрой меня плащом и уведи отсюда.

— Бедный друг, — отвечала она вполголоса, — молчи, потому что слова твои мучат меня! Разве ты не видишь, что и я желаю того же? Имей терпение за себя, имей терпение особенно за меня. Через несколько часов мы соединимся и уже никогда не расстанемся.

— У меня есть терпение, — сказал весело Каноль, успокоенный ее обещаниями. — Но надобно расстаться… Мужайся!.. Надобно сказать прости… Прости же, Клара!

— Прости, — сказала она, стараясь улыбнуться, — прос…

Но она не могла выговорить рокового слова: в третий раз она зарыдала.

— Прости! Прости! — вскричал Каноль, целуя виконтессу. — Еще раз прости!

— Черт возьми! — сказал офицер. — Хорошо, что я все знаю, а то эта сцена тронула бы меня.

Офицер проводил Клару до дверей и воротился.

— Теперь, — сказал он Канолю, который от волнения опустился в кресло, — мало быть счастливым, надо еще быть сострадательным. Ваш сосед, ваш несчастный товарищ, который должен умереть, сидит один: никто не покровительствует ему, никто его не утешает. Он хочет видеть вас. Я решился исполнить его просьбу, но надобно, чтобы и вы согласились на нее.

— Очень рад, очень рад! — отвечал Каноль. — Бедняжка! Я жду его, готов принять его с распростертыми объятиями. Я вовсе не знаю его, но все равно.

— Однако же он, кажется, знает вас.

— Он знает свою участь?

— Кажется, нет. Вы понимаете, не надо и говорить ему.

— О, будьте спокойны…

— Так слушайте же: скоро пробьет одиннадцать часов, и я вернусь на гауптвахту. С одиннадцати часов одни тюремщики начальствуют здесь и распоряжаются, как полные хозяева. Я предупредил вашего сторожа, он знает, что вас посетит ваш товарищ. Он придет за ним, когда надобно будет отвести его в тюрьму. Если арестант ничего не знает, не говорите ему ничего, если же он знает, то скажите ему, что мы, солдаты, от души жалеем о нем. Умереть-то ничего не значит, но быть повешенным все равно, что умереть два раза.

— Так решено, что он умрет?

— Такою же смертью, как Ришон. Это мщение полное. Но мы толкуем, а он, вероятно, с трепетом ожидает вашего ответа.

— Так ступайте за ним, милостивый государь, и будьте уверены, что я вам очень благодарен и за себя, и за него.

Офицер вышел и отворил дверь соседней комнаты.

К Канолю явился Ковиньяк, несколько бледный, но все еще развязный и гордый.

Тут офицер в последний раз поклонился Канолю, с состраданием взглянул на Ковиньяка и, выходя, увел с собою своих солдат, которых тяжелые шаги долго раздавались под сводами.

Скоро тюремщик начал обход. Слышно было, как ключи его стучали в коридоре.

Ковиньяк не казался убитым, потому что в этом человеке была удивительная вера в самого себя, неистощимая надежда на будущее. Однако же под его наружное спокойствие и под его маску, почти веселую, забралось страшное горе и грызло ему сердце. Эта скептическая душа, всегда во всем сомневавшаяся, наконец начинала сомневаться в самом сомнении…

Со смерти Ришона Ковиньяк не ел, не пил.

Привыкнув смеяться над чужим горем, потому что свое он встречал весело, наш философ не смел, однако же, шутить с событием, которое влекло за собою такие страшные результаты. Во всех таинственных обстоятельствах, которые заставляли его платить за смерть Ришона, он видел перст Провидения и начинал верить, что дурные поступки всегда наказываются.

Он покорился судьбе и размышлял о своей участи, но, покорясь судьбе, он все-таки, как мы уже сказали, не мог ни есть, ни пить.

И — странное дело — его не столько поражала его собственная смерть, сколько смерть соседа, который ждал приговора или смерти без приговора. Все это опять наводило его на мысль о Ришоне, о привидении-мстителе и о двойной катастрофе, происходившей оттого, что сначала казалось ему приятною шуткой.

Прежде всего он решился бежать. Он сдался под честное слово, но так как не сдержали обещаний, посадив его в тюрьму, то он думал, что имеет право тоже не сдержать своего слова. Но, несмотря на присутствие духа и свою изобретательность, он скоро понял, что ему бежать невозможно. Тут-то он еще более убедился, что попал в когти неумолимого рока. С этой минуты он просил об одном: чтобы позволили ему переговорить с его товарищем, которого имя возбудило в нем неожиданное удивление. В лице его он хотел примириться с человечеством, которое несколько раз так жестоко оскорблял.

Не смеем утверждать, что эти мысли родились в нем от угрызения совести. Ковиньяк был такой философ, что совесть не могла терзать его; но в нем было что-то похожее на угрызения совести, то есть чрезвычайная досада, что он сделал злое дело без всякой пользы. Со временем и если бы обстоятельства удержали Ковиньяка в этом расположении духа, это чувство может быть имело бы все результаты угрызений совести, но времени не доставало.

Ковиньяк, войдя в комнату Каноля, с обыкновенною своею осторожностью ждал, чтобы офицер вышел. Потом, видя, что дверь плотно заперта, подошел к барону, двинувшемуся навстречу к нему, и ласково пожал ему руку.

Несмотря на печальную встречу, Ковиньяк не мог не улыбнуться, узнав молодого красавца, которого он заставал два раза в совершенно ином положении. В первый раз — когда отправил его с поручением в Нант, а во второй — когда увез его в Сен-Жорж. Кроме того, он помнил, как барон занял его имя и как обманули герцога д’Эпернона в то время. И как не скучна была тюрьма, воспоминание казалось таким веселым, что прошедшее на секунду одержало верх над настоящим.

С другой стороны, Каноль тотчас вспомнил, что имел случай два раза видеть Ковиньяка. В обоих случаях Ковиньяк являлся вестником бодрых новостей, и потому барон почувствовал еще более сострадания к несчастному, думая, что смерть Ковиньяка неизбежна только потому, что хотят обеспечить счастье Каноля.

В благородной душе Каноля такая мысль возбуждала более угрызений совести, чем настоящее преступление возбудило бы их в душе его товарища.

Поэтому барон принял его очень ласково.

— Что, барон, — спросил Ковиньяк, — что скажете вы о положении, в котором мы находимся? Оно, кажется мне, не совсем приятно?

— Да, мы в тюрьме, и Бог знает, когда вырвемся из нее, — отвечал Каноль, стараясь усладить надеждою последние минуты товарища.

— Когда мы вырвемся! — повторил Ковиньяк. — Дай-то Бог, чтобы мы вырвались как можно скорее, но я не думаю, чтобы это случилось скоро. Я видел из своей тюрьмы, как и вы могли видеть из вашей, что буйная толпа бежала в ту сторону, к эспланаде… Вы знаете эспланаду, любезный барон, знаете, что там бывает?

— Вы видите все это в слишком темном свете, мне кажется. Да, толпа бежала на эспланаду, но там, верно, производилось какое-нибудь военное наказание. Помилуйте! Не может быть, чтобы нас заставили платить за смерть Ришона! Это было бы ужасно: ведь мы оба невинны в его смерти.

Ковиньяк вздрогнул и уставил на Каноля взгляд, в котором прежде выразился ужас, а потом непритворное сострадание.

«Вот, — подумал он, — вот еще один, который вовсе не понимает своего положения. Надобно, однако же, сказать ему, в чем дело. Зачем обманывать его надеждою, ведь от этого удар покажется ему еще ужаснее. Если успеешь приготовиться, так падение не так страшно».

Потом, помолчав и подумав несколько времени, он сказал Канолю, взяв его за обе руки и не спуская с него глаз:

— Милостивый государь, спросим-ка бутылку или две этого чудесного бронского вина, знаете? Ах! Я попил бы его, если бы подольше остался комендантом. Признаюсь вам, страсть моя к этому вину заставила меня выпросить комендантское место в этой крепости. Бог наказывает меня за жадность.

— Пожалуй, — отвечал Каноль.

— Да, я вам все расскажу за бутылкой, и если новость будет неприятна, так вино будет хорошо, и одно прогонит другое.

Каноль постучал в дверь, но ему не отвечали, он принялся стучать еще сильнее, и через минуту ребенок, игравший в коридоре, подошел к арестанту.

— Что вам угодно?

— Вина, — отвечал Каноль, — вели отцу твоему принести нам две бутылки.

Мальчик ушел и потом через несколько секунд воротился.

— Отец мой, — сказал он, — теперь занят и разговаривает с каким-то господином. Он сейчас придет.

— Позвольте, — сказал Ковиньяк Канолю, — позвольте мне предложить мальчику один вопрос.

— Извольте.

— Друг мой, — сказал Ковиньяк самым ласковым голосом, — с кем разговаривает твой отец?

— С высоким мужчиной.

— Мальчик очень мил, — сказал Ковиньяк Канолю. — Погодите, мы что-нибудь узнаем.

— А как одет этот господин?

— Весь в черном.

— Черт возьми! Весь в черном, слышите! А как зовут этого высокого черного господина? Не знаешь ли его имени, миленький друг наш?

— Господин Лави.

— Ага, это королевский адвокат, — сказал Ковиньяк, — кажется, от него мы не можем ожидать ничего дурного. Пусть их разговаривают, мы тоже потолкуем.

Ковиньяк подсунул под дверь луидор и сказал мальчишке:

— Вот тебе, дружочек, купи игрушек… Надобно везде создавать себе друзей! — прибавил он, приподнимаясь.

Мальчик с радостью взял луидор и поблагодарил арестантов.

— Что же? — спросил Каноль. — Вы говорили мне…

— Да, я говорил… Мне кажется, вы очень ошибаетесь насчет участи, которая ожидает нас при выходе из тюрьмы. Вы говорите об эспланаде, о военном наказании, и Бог знает о чем, а мне кажется, что дело именно о нас и о чем-нибудь поважнее обыкновенного военного наказания.

— Не может быть!

— Вы смотрите на дело с такой темной точки, как я. Это, может быть, потому, что вы не столько должны бояться, сколько я. Впрочем, ваше положение не очень блистательно, верьте мне; но оно не имеет никакого влияния на мое, а мое, — я должен признаться, потому что убежден в этом, — а мое чертовски плохо. Знаете ли, кто я?

— Вот престранный вопрос! Вы капитан Ковиньяк, комендант Брона, не так ли?

— Да, так в эту минуту. Но я не всегда носил это имя, не всегда занимал эту должность. Я часто менял имена, пробовал различные должности. Например, один раз я называл себя бароном Канолем, ни дать ни взять, как вы…

Каноль пристально посмотрел на Ковиньяка.

— Да, — продолжал Ковиньяк, — я понимаю вас: вы думаете, что я сумасшедший, не так ли? Успокойтесь, я в полном рассудке и никогда еще не было во мне столько здравого смысла.

— Так объяснитесь, — сказал Каноль.

— Это очень легко. Герцог д’Эпернон… Вы знаете герцога д’Эпернона?

— Только по имени, я никогда не видал его.

— И это мое счастие. Герцог д’Эпернон встретил меня один раз у одной дамы, которая принимала вас особенно милостиво (я это знал), и я решился занять у вас ваше имя.

— Что хотите вы сказать?

— Потише, потише! Уж не хотите ли ревновать к этой женщине в ту минуту, как женитесь на другой? Впрочем, если бы вы даже вздумали ревновать, что в натуре человека, который решительно прескверное животное, вы сейчас простите мне. Я так близок к вам, что мы не можем ссориться.

— Я ни слова не понимаю из всего, что вы говорите мне.

— Говорю, что имею право, чтобы вы обращались со мною, как с братом.

— Вы говорите загадками, и я все-таки не понимаю.

— Извольте, из одного слова вы все поймете. Мое настоящее имя — Ролан Лартиг. Нанона сестра мне.

Каноль тотчас перешел от недоверчивости к самой дружеской откровенности.

— Вы брат Наноны! — вскричал он. — Ах, бедняжка.

— Да, да, именно бедняжка! — продолжал Ковиньяк. — Вы произнесли именно настоящее слово, положили палец именно на рану: кроме тысячи неприятностей, которые непременно откроются из следствия обо мне, я имею еще неприятность называться Роланом де Лартигом и быть братом Наноны. Вы знаете, что жители Бордо не очень жалуют мою прелестную сестрицу. Если узнают, что я брат Наноны, так я втройне погиб, а ведь здесь есть Ларошфуко и Лене, которые все знают.

— Ах, — сказал Каноль, возвращенный этими словами к воспоминанию о прежнем, — теперь понимаю, почему бедная Нанона в одном письме называла меня братом… Милая подруга!

— Да, вы правы, — отвечал Ковиньяк, — и я жалею, что не всегда следовал ее наставлениям, но что делать? Нельзя же угадывать будущее?

— А что с нею теперь? — спросил Каноль.

— Кто это знает? Бедняжка! Она, верно, в отчаянии — не обо мне, она даже не знает, что я в плену, — а о вас. Она знает вашу участь, может быть!

— Успокойтесь, — сказал Каноль, — Лене не скажет, что вы брат Наноны. Герцогу де Ларошфуко, с другой стороны, нет причины гнать вас. Стало быть, никто ничего не узнает.

— Если не узнают этого, так, верьте мне, узнают что-нибудь другое. Узнают, например, что я дал бланк, и что за этот бланк… Ну, постараемся забыть все это, если можно! Как жаль, что не несут вина! — продолжал он, оборачиваясь к двери. — Вино лучше всех других средств заставляет забывать…

— Крепитесь! Мужайтесь! — сказал ему Каноль.

— Неужели вы думаете, что я трушу? Вы увидите меня в роковую минуту, когда мы пойдем гулять на эспланаду. Одно только беспокоит меня: что с нами сделают? Расстреляют, или обезглавят, или повесят?

— Повесят! — вскричал Каноль. — Да ведь мы дворяне! Нет, они не нанесут такого оскорбления дворянству.

— Ну, увидите, что они станут еще спорить о моем происхождении. А потом еще…

— Что такое?

— Кого из нас казнят прежде?

— Но, любезный друг, — сказал Каноль, — не думайте же о таких вещах!.. Смерть эта, которая так занимает вас, дело очень неверное: нельзя судить, решить дело и казнить в одну и ту же ночь.

— Послушайте, — возразил Ковиньяк, — я был там, когда судили бедного Ришона. — Господь да спасет его душу! И что же? Допрос, суд, казнь — все это продолжалось часа четыре. Положим, что здесь не так деятельны, потому что Анна Австрийская — королева Франции, а принцесса Конде только принцесса крови. Все-таки нам достанется не более пяти часов. Вот уже прошло часа три, как нас арестовали, уже прошло часа два, как мы являлись к судьям. По этому счету нам остается жить еще час или два. Немного!

— Во всяком случае, — заметил Каноль, — подождут зари для нашей казни.

— О, на это нельзя надеяться. Казнь при свете факелов прекрасное зрелище. Она стоит несколько дороже, правда, но принцесса Конде очень нуждается теперь в жителях Бордо и потому, может быть, решится на эту издержку.

— Тише, — сказал Каноль, — я слышу шаги.

— Черт возьми! — прошептал Ковиньяк, побледнев.

— Это вероятно, несут нам вино, — сказал Каноль.

— Правда, — отвечал Ковиньяк, уставив на дверь взгляд более чем пристальный, — если тюремщик войдет с бутылками, так дело идет хорошо, но если напротив…

Дверь отворилась.

Тюремщик вошел без бутылок.

Ковиньяк и Каноль обменялись многозначительными взглядами, но тюремщик и не заметил их. Он, казалось, очень спешил. В тюрьме было так темно…

Он вошел и затворил за собою дверь.

Потом подошел к арестантам, вынул из кармана бумагу и спросил:

— Который из вас барон Каноль?

— Черт возьми! — прошептали оба арестанта в одно время и опять обменялись взглядами.

Однако же Каноль не решался отвечать, да и Ковиньяк тоже: первый слишком долго носил это имя и не мог сомневаться, что дело касается до него; другой носил его недолго, но боялся, что ему напомнят об этом имени. Каноль понял, что надобно отвечать.

— Я Каноль, — сказал он.

Тюремщик подошел к нему.

— Вы были комендантом?

— Да.

— Но и я тоже был комендантом, и я тоже назывался Канолем, — сказал Ковиньяк. — Надо объясниться как следует, чтобы не вышло ошибки. Довольно уже и того, что из-за меня умер бедный Ришон, не хочу быть причиною смерти другого.

— Так вы называетесь теперь Канолем? — спросил тюремщик у Каноля.

— Да.

— Так вы назывались прежде Канолем? — спросил тюремщик у Ковиньяка.

— Да, — отвечал он, — давно, один только день, — начинаю думать, что сделал тогда страшную глупость.

— Вы оба коменданты?

— Да, — отвечали они оба вдруг.

— Теперь последний вопрос. Он все объяснит.

Оба арестанта слушали с величайшим вниманием.

— Который из вас двоих, — спросил тюремщик, — брат госпожи Наноны де Лартиг?

Тут Ковиньяк сделал гримасу, которая показалась бы смешною не в такую торжественную минуту.

— А что я говорил вам? — сказал он Канолю. — А что я говорил вам, друг мой? Вот с чем они нападают на меня!

Потом он повернулся к тюремщику и прибавил:

— А если бы я был брат Наноны де Лартиг, что сказали бы вы мне, друг мой?

— Сказал бы, идите за мною сейчас же.

— Черт возьми! — прошептал Ковиньяк.

— Но она тоже называла меня своим братом, — сказал Каноль, стараясь отвлечь бурю, которая собиралась над головою его товарища.

— Позвольте, позвольте, — сказал Ковиньяк, отводя Каноля в сторону, — позвольте, было бы несправедливо называть вас братом Наноны в таких обстоятельствах. До сих пор другие довольно поплатились за меня, пора и мне расквитываться.

— Что хотите вы сказать? — спросил Каноль.

— О, объяснение было бы слишком длинно; притом, вы видите, тюремщик наш начинает сердиться и стучит ногою… Хорошо, хорошо, друг мой, я сейчас пойду за вами… Так прощайте же, добрый мой товарищ, — прибавил Ковиньяк, — вот, по крайней мере, одно из моих сомнений разрешено: меня уводят первого. Дай Бог, чтобы вы пошли за мною как можно позже! Теперь остается только узнать род смерти. Черт возьми! Только бы не виселица… Иду! Как вы спешите, почтенный… Прощайте, мой добрый брат, мой добрый зять, мой добрый товарищ, мой добрый друг! Прощайте навсегда!

Ковиньяк подошел к Канолю и протянул руку.

Каноль взял ее и нежно сжал.

В это время Ковиньяк смотрел на него чрезвычайно странно.

— Что вам угодно? — спросил Каноль. — Не хотите ли попросить о чем-нибудь?

— Да.

— Так говорите смело.

— Молитесь ли вы иногда? — спросил Ковиньяк.

— Часто, — отвечал Каноль.

— Так помолитесь и за меня.

Ковиньяк повернулся к тюремщику, который все более и более спешил и сердился, и сказал ему:

— Я брат Наноны де Лартиг, пойдемте, друг мой…

Тюремщик не заставил повторить и поспешно увел Ковиньяка, который из дверей еще раз кивнул своему товарищу.

Потом дверь затворилась, шаги их удалились по коридору, и воцарилось молчание, которое показалось оставшемуся пленнику молчанием смерти.

Каноль предался тоске, похожей на ужас. Это похищение человека, ночью, без шума, без свидетелей, без стражи, казалось страшнее всех приготовлений к казни, исполняемой днем. Однако же Каноль ужасался только за своего товарища. Он так верил виконтессе де Канб, что уже не боялся за себя, после того, как она объявила ему роковую новость.

Одно занимало его в эту минуту: он думал только об участи своего товарища. Тут вспомнил он о последней просьбе Ковиньяка.

Он стал на колени и начал молиться.

Через несколько минут он встал, чувствуя, что утешился и укрепился, и ждал только появления виконтессы де Канб или помощи, ею обещанной.

Между тем Ковиньяк шел за тюремщиком по коридору, совершенно темному, не говорил ни слова и погрузился в тяжелые думы.

В конце коридора тюремщик запер дверь так же тщательно, как дверь тюрьмы Каноля, и, прислушиваясь к неясному шуму, вылетавшему из нижнего этажа, сказал:

— Поскорее, государь мой, поскорее!

— Я готов, — отвечал Ковиньяк довольно величественно.

— Не кричите так громко, а идите скорее, — сказал тюремщик и начал спускаться по лестнице, которая вела в подземелье тюрьмы.

«Ого, не хотят ли задушить меня между двумя стенами или забросить в тайник? — подумал Ковиньяк. — Мне сказывали, что иногда от казненных выставляют только руки и ноги: так сделал Цезарь Боржиа с доном Рамиро д’Орко… Тюремщик здесь один, у него ключи за поясом. Ключами можно отпереть какую-нибудь дверь. Он мал, я высок, он тщедушен, я силен, он идет впереди, я иду позади. Очень легко удавить его, если захочется. Надобно ли?» И Ковиньяк, ответив себе, что надобно, протягивал длинные костлявые руки для исполнения своего намерения, как вдруг тюремщик повернулся в ужасе и спросил:

— Вы ничего не слышите?

— Решительно, — продолжал Ковиньяк, разговаривая сам с собою, — во всем этом есть что-то неясное. И все эти предосторожности, если они не успокаивают меня, должны очень меня беспокоить.

И потом вдруг остановился.

— Послушайте! Куда вы меня ведете?

— Разве не видите! — отвечал тюремщик. — В подвал!

— Боже мой, неужели меня похоронят живого?

Тюремщик пожал плечами, прошел по множеству коридоров и, дойдя до низенькой отсыревшей двери, отпер ее.

За нею слышался странный шум.

— Река! — вскричал Ковиньяк в испуге, увидав быстрые и черные воды.

— Да, река. Умеете вы плавать?

— Умею… нет… немножко… Но, черт возьми, зачем вы спрашиваете меня об этом?

— Если вы не умеете плавать, так нам придется ждать лодку, которая стоит вон там. Значит, мы потеряем четверть часа, да притом могут слышать, когда я подам сигнал, и, пожалуй, поймают нас.

— Поймают нас! — вскричал Ковиньяк. — Стало быть, мы бежим?

— Да, разумеется, мы бежим!

— Куда?

— Куда вздумаем.

— Стало быть, я свободен?

— Как воздух.

— Ах, Боже мой! — вскричал Ковиньяк.

И, не прибавив ни слова к этому красноречивому восклицанию, не оглядываясь, не справляясь, следует ли за ним его проводник, он бросился в воду и быстро нырнул, как рыба, которую преследуют. Тюремщик последовал его примеру, и оба они несколько минут боролись с течением реки и, наконец, увидели лодку.

Тюремщик свистнул три раза, гребцы, услышав условленный свист, поспешили к ним навстречу, взяли их в лодку и, не сказав ни одного слова, принялись усердно грести и через пять минут перевезли их на противоположный берег.

— Уф! — прошептал Ковиньяк, не сказавший еще ни слова с той минуты, как бросился в воду. — Я, стало быть, спасен. Добрый, незабвенный мой тюремщик, Господь Бог наградит вас!

— Да я уже довольно награжден, — отвечал тюремщик, — я получил уже сорок тысяч франков. Они помогут мне ждать небесного награждения терпеливо.

— Сорок тысяч франков! — вскричал Ковиньяк в изумлении. — Какой черт мог для меня истратить сорок тысяч франков?

Часть четвертая. Аббатство Пейсак

I

Скажем пару слов в объяснение всего происходящего, а затем будем продолжать рассказ.

Притом же, пора вернуться к Наноне де Лартиг, которая, увидев последние судороги Ришона, вскрикнула и упала в обморок.

Однако же, как мы уже видели, Нанона была женщина не слабая. Несмотря на свое нежное тело и на свои маленькие ручки и ножки, она перенесла продолжительные страдания, вынесла много трудов, преодолела много опасностей. Душа ее вместе и любящая и сильная, умела покоряться обстоятельствам и поднималась выше прежнего каждый раз, как рок давал ей пощаду.

Герцог д’Эпернон, знавший ее или, лучше сказать, воображавший, что знает ее, удивился, увидав, что она так сильно поражена при виде физической боли — она, которая во время пожара дворца его в Ажане едва не сгорела живая, не испустив ни одного крика, чтобы не доставить удовольствия врагам своим, которые приготовили огненную казнь фаворитке ненавистного губернатора, она, которая во время этого пожара, не поморщившись, видела, как убили двух ее служанок вместо нее!..

Нанона пролежала без чувств почти два часа. Обморок кончился страшным нервическим припадком, в продолжение которого она не могла говорить и только кричала. Даже сама королева, посылавшая к ней нескольких гонцов, удостоила посетить ее лично, а кардинал Мазарини, только что приехавший, захотел сесть у ее постели и приготовлять ей лекарство: это была его слабость.

Нанона пришла в себя поздно ночью. Несколько времени старалась она собрать мысли. Наконец, схватившись обеими руками за голову, она закричала в отчаянии:

— Я погибла! Они убили его!

По счастью, слова эти были так странны, что присутствовавшие могли почесть их бредом. Они так и сделали.

Однако же эти слова не были забыты, и когда утром герцог д’Эпернон вернулся из экспедиции, которая удаляла его из Либурна, то узнал разом и про обморок Наноны и про слова, которые она сказала, когда пришла в себя. Герцог знал ее пылкую душу, он понял, что тут есть что-то поболее бреда. Поэтому он поспешил к Наноне, воспользовался первою минутою, когда они остались одни, и сказал:

— Милая Нанона, я знаю, сколько вы страдали от смерти Ришона. Неосторожные! Они повесили его перед вашими окошками.

— Да, — вскричала Нанона, — это гнусное злодейство!

— В другой раз будьте спокойны, — отвечал герцог. — Теперь я знаю, какое впечатление производят на вас казни, и прикажу вешать бунтовщиков на другой площади. Но про кого же говорили вы, утверждая, что погибаете с его смертью? Верно, не о Ришоне, потому что он для вас ровно ничего не значит, вы даже не знали его.

— Ах, это вы, герцог? — сказала Нанона, приподнимаясь и схватывая руку герцога.

— Да, это я, и очень радуюсь, что вы узнали меня. Это доказывает, что вам гораздо лучше. Но о ком говорили вы?

— О нем, герцог, о нем! — сказала Нанона несколько в бреду. — Вы убили его! О несчастный!

— Милая Нанона, вы пугаете меня! Что значат ваши слова?

— Говорю, что вы убили его. Разве вы не понимаете?

— Нет, милая Нанона, я не убивал его, — отвечал герцог, стараясь подделаться под ее бред и заставить ее говорить, — как мог я убить его, когда его не знаю?

— Да разве вы не знаете, что он в плену, что он капитан, что он комендант, что он совершенно равен бедному Ришону, и что жители Бордо выместят на нем за убийство Ришона? Как ни прикрывайтесь судом, герцог, а смерть Ришона все-таки убийство.

Герцог, пораженный ее словами и молниею ее глаз, побледнел и отступил.

— Правда! Правда! — закричал он, ударив себя по лбу. — Бедный Каноль! Я совсем забыл о нем.

— Бедный брат мой! Несчастный брат! — вскричала Нанона, радуясь, что может наконец высказать душу, называя любовника своего тем именем, под которым герцог д’Эпернон знал его.

— Черт возьми, вы совершенно правы, а я просто дурак, — сказал герцог. — Как мог я забыть бедного нашего друга? Но время еще не потеряно, теперь еще не знают в Бордо про смерть Ришона. Надобно собрать суд, судить… Притом же, они не вдруг решатся.

— А разве королева не вдруг решилась? — спросила Нанона.

— Но королева все-таки королева, она располагает жизнью и смертью. А они — только бунтовщики.

— Поэтому они будут щадить еще менее, — возразила Нанона, — но говорите, что сделаете вы?

— Еще сам не знаю, но положитесь на меня.

— О, — сказала Нанона, стараясь приподняться, — он не умрет, я даже отдам себя жителям Бордо, если это будет нужно.

— Успокойтесь, милая Нанона, это дело мое. Я виноват, я и поправлю дело, клянусь честью дворянина! В Бордо у королевы есть еще друзья, стало быть, вам нечего беспокоиться.

Герцог не обманывал ее, обещание его вылетело прямо из души его.

Нанона прочла в глазах его, что он убежден в своих словах, откровенен и хочет сдержать обещание. Тут она так обрадовалась, что схватила герцога за руку и, с жаром поцеловав ее, закричала:

— О, герцог! Если вы успеете спасти его, как я буду любить вас!

Герцог прослезился: в первый раз Нанона говорила с ним с таким увлечением и подавала ему такую надежду.

Он тотчас вышел, еще раз уверив Нанону, что ей нечего бояться. Потом позвал самого верного и ловкого своего слугу, приказал ему отправиться в Бордо, пробраться в город, если бы даже для этого пришлось ему перелезть через стену, и передать генерал-адвокату Лави следующую записку, которая вся была писана рукою герцога:

«Всячески постараться, чтобы ничего дурного не случилось с комендантом Канолем, находившимся в службе его величества.

Если он арестован, как мы предполагаем, освободить его всеми возможными средствами, подкупить тюремщиков и дать им столько золота, сколько они попросят, дать им сто тысяч экю, даже миллион, если нужно, и кроме того, дать слово от имени герцога д’Эпернона, что их непременно назначат тюремщиками в одну из королевских крепостей.

Если нельзя подкупом спасти его, так попробовать силу и ни перед чем не останавливаться: насилие, поджог, убийство — все будет прощено.

Приметы его:

Рост высокий, глаза черные, нос орлиный. В случае сомнения спросить: Вы ли брат Наноны?

Действуйте как можно скорее: нельзя даже терять минуты».

Посланный отправился. Через три часа он был уже в Бордо. Он вошел на ферму, надел блузу простого земледельца и въехал в город с кулями муки.

Лави получил письмо через четверть часа после окончания военного совета. Он проник в крепость, переговорил с главным тюремщиком. Предложил ему двадцать тысяч ливров, тот отказал; предложил ему тридцать, тот опять отказал; наконец, предложил сорок тысяч, тот согласился.

Читатель знает, каким образом Ковиньяк занял место Каноля и получил свободу, к величайшему своему удивлению.

Ковиньяка повезли на лихом коне в село Сен-Лубес, которое принадлежало эпернонистам. Тут нашли нового посланного, который прискакал на лошади самого герцога.

— Спасен ли он? — спросил посланный у начальника конвоя, провожавшего Ковиньяка.

— Да, — отвечал тот, — мы везем его.

Только этого и хотел посланный. Он повернул лошадь и исчез, как молния, по дороге в Либурн. Через полтора часа измученная лошадь упала у городских ворот, а всадник свалился к ногам герцога, который с нетерпением ждал слова «да».

Посланный, полуразбитый, имел еще силы произнести это «да», стоившее так дорого. Герцог тотчас бросился к Наноне, которая лежала на постели бледная, в слезах и бессмысленно смотрела на дверь, окруженную лакеями.

— Да, — вскричал герцог д’Эпернон, — да, он спасен, милая Нанона! Он сейчас приедет, и вы обнимете его!

Нанона от радости вскочила на постели: эти слова сняли с ее груди целую гору. Она подняла обе руки к небу и, зарыдав от этого неожиданного счастия, вскричала с выражением, которого нельзя описать:

— Боже мой! Благодарю тебя!

Потом, опустив глаза от неба к земле, она увидела герцога д’Эпернона, который был так счастлив ее счастием, что, по-видимому, не менее ее принимал участие в несчастном пленнике.

Тут только пришла Наноне в голову затруднительная мысль. Каким образом будет награжден герцог за свою доброту, за свои старания, когда увидит постороннего человека под именем ее брата? Когда узнает обман преступной любви вместо чистого чувства братской любви?

Ответ Наноны на эту ее мысль был короткий.

«Ничего, — подумала эта женщина, готовая на самопожертвование, — я не стану долее обманывать его, все скажу ему. Он прогонит меня, станет проклинать меня, тогда я брошусь к его ногам и поблагодарю за все, что он сделал для меня в последние три года. Потом выйду отсюда, бедная, униженная, но счастливая и богатая: богатая моей любовью и счастливая будущею моею жизнью».

В то время, как Нанона мечтала об этом самопожертвовании, в котором честолюбие исчезло перед любовью, слуги расступились, и мужчина вбежал в комнату, где лежала Нанона.

Он вскричал:

— Сестра моя! Милая сестра моя!

Нанона приподнялась на постели, открыла испуганные глаза, побледнела, как подушка, лежавшая под ее головою, упала на постель, как пораженная громом, и прошептала:

— Ковиньяк! Боже мой! Ковиньяк!

— Ковиньяк! — повторил изумленный герцог, глаза которого тщетно искали того, к кому относится это имя. — Ковиньяк! Кто здесь называется Ковиньяком?

Ковиньяк вовсе не спешил отвечать, он был еще не совершенно спасен и не мог позволить себе полной откровенности, которая даже при обыкновенных обстоятельствах жизни была ему свойственна. Он понял, что ответом своим может погубить сестру, а погубив сестру, он сам погибнет непременно. Несмотря на всю свою изобретательность, он смутился и предоставил Наноне право говорить, решившись только поправлять ее слова.

— А Каноль? — вскричала она с бешеным упреком и пристально вглядываясь в Ковиньяка.

Герцог нахмурил брови и начинал грызть усы. Присутствовавшие, кроме Финетты, которая была очень бледна, и Ковиньяка, который всячески старался не побледнеть, не понимали, что значит этот нежданный гнев, и с изумлением смотрели друг на друга.

— Бедная сестра моя, — прошептал Ковиньяк на ухо герцогу, — она так испугалась за меня, что теперь бредит и не узнает меня.

— Мне должен ты отвечать! — вскричала Нанона. — Мне отвечай. Где Каноль? Что с ним? Да отвечай же, отвечай скорее!

Ковиньяк тотчас принял отчаянное намерение. Надобно было играть на квит и не изменять бесстыдству. Искать спасения в откровенности, сказать герцогу д’Эпернону о настоящем Каноле, которому Ковиньяк покровительствовал, и о настоящем Ковиньяке, который вербовал солдат против королевы и потом ей же самой продал их, — значило желать висеть под одной перекладиной с Ришоном. Поэтому он подошел к герцогу д’Эпернону и со слезами на глазах сказал:

— Это уже не бред, а сумасшествие. Горе, как вы изволите видеть, довело ее до того, что она не узнает даже самых близких родных. Один только я могу привести ее в чувство. Сделайте милость, прикажите удалиться всем лакеям, кроме Финетты, которая должна остаться здесь и ухаживать за сестрою, если будет нужно. Верно, вам, как и мне, будет прискорбно видеть, как посторонние станут смеяться над бедною моею сестрою?

Может быть, герцог не сдался бы на эту просьбу, потому что при всей своей доверчивости он начинал не доверять Ковиньяку, но в это время явился посланный от королевы и доложил, что герцога ждут во дворце: кардинал Мазарини назначил экстраординарное заседание совета.

Пока посланный докладывал, Ковиньяк наклонился к Наноне и поспешно сказал ей:

— Ради Неба, успокойтесь, сестрица; переговорим наедине и все поправим.

Нанона опустилась на постель и если не совершенно успокоилась, то по крайней мере овладела собою, потому что надежда, даже в самых малых приемах, всегда сильное лекарство от сердечных страданий.

Что же касается герцога, то он решился до конца разыгрывать роль доверчивого, подошел к Наноне, поцеловал ей руку и сказал:

— Припадок прошел, милая моя, надеюсь. Оставляю вас с любимым вашим братом, потому что королева призывает меня. Верьте, что только одно приказание ее величества могло заставить меня расстаться с вами в такую минуту.

Нанона чувствовала, что изменит сама себе. Она не имела силы отвечать герцогу, только взглянула на Ковиньяка и пожала ему руку, как бы желая сказать: не обманули ль вы меня, брат? Точно ли я могу надеяться?

Ковиньяк отвечал ей тоже пожатием руки и, повернувшись к герцогу, сказал:

— Да, герцог, самый сильный припадок прошел, и сестра моя скоро убедится, что возле нее верный и преданный друг, готовый отважиться на все, чтобы возвратить ей свободу и счастие.

Нанона не могла удерживать слез и, несмотря на свою твердость, на присутствие духа, зарыдала. Горе так убило ее, что она стала обыкновенного женщиною, то есть слабою, нуждающеюся в слезах.

Герцог д’Эпернон вышел, покачивая головою и указывая глазами Ковиньяку на сестру его. Когда он вышел, Нанона вскричала:

— О, как страдала я при этом человеке! Если бы он остался здесь еще минуту, думаю, я бы умерла.

Ковиньяк махнул рукою в знак того, что надобно молчать. Потом он подошел к двери и прислушался, точно ли герцог ушел.

— О! Какое дело мне, слушает он или не слушает, — сказала Нанона, — вы успокоили меня… Скажите, что вы хотите делать? На что надеетесь?

— Сестрица, — отвечал Ковиньяк с серьезным видом, вовсе ему несвойственным, — не смею утверждать, что дело непременно удастся мне, но повторяю то, что уже сказал: употреблю все усилия, чтобы устроить дело.

— Какое дело? — спросила Нанона. — На этот раз объяснимся подробнее, чтобы опять не было между нами какого-нибудь страшного недоразумения.

— Постараюсь спасти несчастного Каноля…

Нанона страшно уставила на него глаза.

— Он погиб! Не так ли?

— Ах, — отвечал Ковиньяк, — если вы требуете от меня откровенности, то я скажу, что положение его кажется мне очень плохим.

— И как он говорит это! — вскричала Нанона. — Знаешь ли, несчастный, что за меня этот человек…

— Знаю, что вы предпочитаете этого человека вашему брату, потому что хотели спасти его, а не меня, и когда увидели меня, то встретили проклятиями.

Нанона нетерпеливо махнула рукой.

— Впрочем, вы совершенно правы, — продолжал Ковиньяк, — и я говорю вам это не в упрек, а так только, для сведения. Положив руку на сердце, скажу вам: если бы мы оба сидели еще в крепости, и если бы я знал то, что теперь мне известно, я сказал бы ему: «Милостивый государь, вас Нанона назвала своим братом; не меня, а вас спрашивают». Он явился бы сюда вместо меня, а я умер бы вместо него.

— Так стало быть, он умрет! — вскричала Нанона с горестью, которая показывала, что в самые твердые умы мысль о смерти входит вместе со страхом и никогда не кажется достоверною. — Стало быть, он умрет!

— Сестрица, — отвечал Ковиньяк, — вот все, что я могу сказать вам, и на чем надобно основывать наши намерения. Теперь девять часов вечера, в продолжение двух часов, пока я ехал сюда, могло случиться много нового. Не отчаивайтесь, может быть, не случилось ровно ничего. Вот какая мысль пришла мне в голову.

— Говорите скорее.

— В одной миле от Бордо у меня сто человек солдат и мой лейтенант.

— Человек верный?

— Фергюзон.

— Так что же?

— Вот, сестрица, что ни говорил бы герцог Бульонский, что ни делал бы герцог ле Ларошфуко, что ни думала бы принцесса, которая считает себя полководцем получше этих обоих, я убежден, что с сотнею человек, пожертвовав из них половину, я доберусь до Каноля.

— О нет! Вы ошибаетесь! Вы не проберетесь к нему! Это невозможно!

— Проберусь или меня убьют!

— Ах, ваша смерть покажет мне ваше желание спасти его… Но все-таки она не спасет его. Он погиб! Он погиб!

— А я говорю вам, что нет, если бы даже пришлось мне отдать себя за него! — вскричал Ковиньяк в порыве великодушия, которое удивило его самого.

— Вы пожертвуете собой!

— Да, разумеется. Ни у кого нет причины ненавидеть этого доброго Каноля, и все его любят. Меня, напротив, все не терпят.

— Вас не терпят! За что?

— За что? Это очень просто: за то, что я имею честь быть связанным с вами кровными узами. Извините, сестрица, но эти слова мои должны быть чрезвычайно лестны для отчаянной роялистки.

— Постойте, — сказала Нанона медленно, прикладывая палец к губам.

— Я слушаю.

— Вы говорите, что жители Бордо ненавидят меня?

— Как нельзя больше.

— В самом деле! — прошептала Нанона с полузадумчивою, полувеселою улыбкою.

— Я не думал, что эта правда будет вам так приятна.

— Правда! Правда!.. Да, — продолжала она, разговаривая сама с собой более, чем с братом, — ненавидят не Каноля и не вас. Погодите! Погодите!

Она встала, накинула на белые, пылавшие плечи шелковую мантилью, села к столу и поспешно написала несколько строк. Ковиньяк, видя, как горел ее лоб и поднималась грудь, понял, что она пишет о чрезвычайно важных делах.

— Возьмите это письмо, — сказала она, запечатывая бумагу, — отправляйтесь в Бордо одни, без солдат и без конвоя. У нас на конюшне есть скакун, который довезет вас туда через час. Скачите, как человек может скакать. Отдайте это письмо принцессе Конде. И Каноль будет спасен.

Ковиньяк с удивлением взглянул на сестру, но он знал всю твердость ее прямого ума и потому не терял времени на объяснение ее фраз: он побежал на конюшню, вскочил на указанную лошадь и через полчаса проскакал уже половину пути. В ту минуту, когда он уезжал, Нанона на коленях прочла коротенькую молитву, заперла в ларчик свое золото, драгоценности и бриллианты, приказала заложить карету, а Финетте велела подать себе лучшие свои платья.

II

Ночь спускалась на Бордо, город казался пустыней, кроме эспланады, к которой все спешили. В отдаленных от того места улицах слышались только шаги патрулей или голоса старух, которые, возвращаясь домой, со страхом запирали за собой двери.

Но около эспланады, в вечернем тумане, слышался гул, глухой и непрерывный, подобный шуму моря во время отлива.

Принцесса только окончила свои письма и приказала сказать герцогу де Ларошфуко, что может принять его.

У ног принцессы, на ковре, смиренно сидела виконтесса де Канб и, изучая со страхом ее лицо и расположение духа, ждала времени, когда можно будет начать разговор, не помешав принцессе.

Но терпение и спокойствие Клары были притворные, потому что она мяла и рвала свой платок.

— Семьдесят семь бумаг подписала! — сказала принцесса. — Вы видите, Клара, не всегда приятно выдавать себя за королеву.

— Отчего же? — возразила виконтесса. — Заняв место королевы, вы приняли на себя и лучшее ее право: миловать!

— И право наказывать, — гордо прибавила принцесса Конде, — потому что одна из этих семидесяти семи бумаг — смертный приговор.

— А семьдесят восьмая бумага будет акт помилования, не так ли, ваше высочество? — сказала Клара умоляющим голосом.

— Что ты говоришь?

— Я говорю, что уже, кажется, пора мне освободить моего пленника. Неужели вам не угодно, чтобы я избавила его от страшного мучения: видеть, как поведут его товарища на казнь! Ах, ваше высочество, если вам угодно миловать, так прощайте вполне и безусловно!

— Ты совершенно права, — сказала принцесса. — Но уверяю тебя, я совсем забыла свое обещание, занявшись важными делами. Ты прекрасно сделала, что напомнила мне о нем.

— Стало быть… — начала Клара в восторге.

— Делай, что хочешь.

— Так напишите еще одну бумагу, ваше высочество, — сказала Клара с улыбкою, которая расшевелила бы железное сердце, с улыбкой, какой не может изобразить ни один живописец, потому что она свойственная только любящей женщине.

Клара придвинула бумагу к принцессе и указала пальцем, где надобно писать.

Принцесса написала:

«Приказываю коменданту замка Тромпет допустить виконтессу де Канб к барону Канолю, которому возвращаю полную свободу».

— Так ли? — спросила принцесса.

— Да, да! — отвечала Клара.

— Надобно подписать?

— Непременно.

— Хорошо, — сказала принцесса с самой приветливою своей улыбкой, — надобно делать, что ты хочешь.

Она подписала.

Клара бросилась на бумагу, как орел на добычу. Она едва поблагодарила ее высочество и, прижав бумагу к груди, выбежала из комнаты.

На лестнице она встретила герцога де Ларошфуко со свитою офицеров и народа, которая всегда за ним следовала, когда он ходил по городу.

Клара весело поклонилась ему. Удивленный герцог остановился на площадке и смотрел вслед виконтессе, пока она не сошла с лестницы.

Потом он вошел к принцессе и сказал:

— Ваше высочество, все готово.

— Где?

— Там.

Принцесса смотрела на него вопросительно.

— На эспланаде, — прибавил герцог.

— А, хорошо, — сказала принцесса, притворяясь спокойною, потому что на нее смотрели. Как женщина, она не могла не вздрогнуть, но положение главы партии подкрепили ее силы.

— Если все готово, так ступайте, герцог.

Герцог не решался.

— Не полагаете ли вы, что и я должна присутствовать там? — спросила принцесса.

Несмотря на уменье владеть собою, она не могла скрыть смущения. Голос ее дрожал.

— Как угодно вашему высочеству, — отвечал герцог, занимавшийся в эту минуту, может быть, какою-нибудь философскою задачей.

— Мы увидим, герцог, мы увидим. Вы знаете, что я помиловала одного из осужденных?

— Знаю.

— Что скажете вы об этом?

— Скажу, что все, что вы делаете, хорошо.

— Да, — сказала принцесса, — лучше было простить. Надобно показать эпернонистам, что мы не боимся мстить, считаем себя равными с королем, но, уверенные в своей силе, платим за зло без бешенства, умеренно.

— Это очень хорошо.

— Не так ли, герцог? — спросила принцесса, старавшаяся по голосу герцога узнать настоящую его мысль.

— Но, — продолжал герцог, — вы все-таки придерживаетесь того мнения, что один из арестантов должен заплатить жизнью за смерть Ришона. Если эта смерть останется не отмщенною, то все подумают, что ваше высочество мало уважаете храбрых людей, которые служат вам.

— Разумеется, разумеется! Один из них умрет. Даю честное слово! Будьте спокойны.

— Могу ли узнать, которого из них вы помиловали?

— Барона Каноля.

— А!

Это «А!» было сказано довольно странно.

— Нет ли у вас особенной причины сердиться на этого человека? — спросила принцесса.

— Помилуйте, разве я сержусь когда-нибудь на кого-нибудь? Разве я благосклонен к кому-нибудь? Я разделяю людей на две категории: на препятствия и на поддержки. Надобно уничтожать первых и поддерживать вторых, пока они нас поддерживают. Вот моя политика, скажу даже: вот моя мораль.

— Что он тут еще затевает и чего хочет? — спросил Лене сам себя. — Он, кажется, не терпит Каноля.

— Итак, — продолжал герцог, — если нет каких других приказаний…

— Нет.

— То я прощусь с вашим высочеством.

— Так все это будет сегодня вечером? — спросила принцесса.

— Через четверть часа.

Лене готовился идти за герцогом.

— Вы идете смотреть на это, Лене? — спросила принцесса.

— О, нет, ваше высочество, — отвечал Лене, — вы изволите знать, что я не люблю сильных ощущений. Я дойду только до половины дороги, то есть до тюрьмы: мне хочется видеть трогательную картину, как бедный барон Каноль получит свободу из-за женщины, которую он любит!

Герцог скривил лицо, Лене пожал плечами, и все вышли из дворца и отправились в тюрьму.

Виконтесса де Канб минут через пять была уже там. Она явилась, показала приказ принцессы сначала привратнику, потом тюремщику и, наконец, велела позвать коменданта.

Комендант рассмотрел бумагу тем мрачным глазом, которого не могут оживить ни смертные приговоры, ни акты помилования, узнал печать и подпись принцессы Конде, поклонился виконтессе и, повернувшись к дверям, сказал громко:

— Позвать лейтенанта.

Потом он пригласил виконтессу сесть, но виконтесса была так взволнована, что хотела укротить свое нетерпение движением: она не села.

Комендант почел своею обязанностью заговорить с нею.

— Вы знаете барона Каноля? — спросил он таким голосом, каким спросил бы, хороша ли погода.

— О, знаю! — отвечала Клара.

— Он, может быть, ваш брат?

— Нет.

— Может быть, друг ваш?

— Он мой жених, — отвечала Клара в надежде, что после такого признания комендант постарается поскорее отпустить Каноля.

— А, поздравляю вас! — сказал комендант тем же тоном.

И, не зная о чем спрашивать, он замолчал и не двигался с места.

Вошел лейтенант.

— Господин д’Утрмон, — сказал комендант, — позовите главного тюремщика и выпустите барона Каноля; вот приказ принцессы.

Лейтенант поклонился и взял бумагу.

— Угодно вам подождать здесь? — спросил комендант у виконтессы.

— Разве мне нельзя идти к барону?

— Можно.

— Так я пойду: я хочу прежде всех сказать ему, что он спасен.

— Извольте идти, сударыня, и примите уверение в совершенной моей преданности.

Виконтесса поспешно поклонилась коменданту и пошла за лейтенантом.

Лейтенант был тот самый офицер, который разговаривал с Канолем и Ковиньяком, он очень радовался освобождению арестанта.

В одну секунду и он и Клара были на дворе.

— Где главный тюремщик? — закричал лейтенант.

Потом, повернувшись к Кларе, прибавил:

— Будьте спокойны, виконтесса, он сейчас придет.

Явился помощник тюремщика.

— Господин лейтенант, — сказал он, — главного тюремщика нет. Он куда-то ушел.

— Ах, Боже мой! — вскричала Клара. — Это обстоятельство еще задержит вас!

— О, нет, приказ дан, стало быть, успокойтесь.

Виконтесса поблагодарила его одним из тех взглядов, за которые можно отдать душу.

— Однако же у тебя есть ключи от всех комнат? — спросил д’Утрмон у тюремщика.

— Есть.

— Отопри комнату барона Каноля.

— Каноля № 2?

— Да, № 2-й, поскорее.

— Мне кажется, — сказал тюремщик, — оба они сидят вместе, так там можно выбрать любого.

Тюремщики всегда любили шутить.

Но виконтесса была так счастлива, что нимало не рассердилась на эту глупую шутку. Она даже улыбнулась, она поцеловала бы тюремщика, если бы поцелуй мог поторопить его, и если бы через это она могла видеть Каноля поскорее.

Наконец, дверь отворяется. Каноль, услышавший шаги в коридоре, узнавший голос Клары, бросается в ее объятия, и она, забыв, что он не муж ее, страстно обнимает его.

— Видите ли, друг мой, — сказала Клара, блиставшая радостью и гордостью, — видите, я сдержала слово, выпросила вам прощение, как обещала, я пришла за вами, и мы сейчас отсюда уедем.

Во время этого разговора она вела Каноля в коридор.

— Милостивый государь, — сказал лейтенант, — вы можете посвятить всю вашу жизнь виконтессе, потому что обязаны ей спасением.

Каноль ничего не отвечал, но он нежно взглянул на свою избавительницу, нежно пожал ей руку.

— Не спешите так, — сказал лейтенант с улыбкою, — все уже кончилось, и вы свободны, стало быть, успеете распустить крылья.

Но виконтесса, не обращая внимания на его успокоительные слова, вела Каноля по коридорам. Каноль охотно шел за нею, перемигиваясь с лейтенантом. Пришли к лестнице, по ней спустились быстро, как будто у наших любовников были крылья, о которых говорил лейтенант. Наконец, вышли на двор. Еще одна дверь, и тюремный воздух не будет тяготеть над любящими сердцами.

Наконец, и последняя дверь отворилась.

Но за дверью, на подземном мосту, стояла толпа дворян, сторожей и солдат, тут был и герцог де Ларошфуко со своею свитой.

Виконтесса де Канб вздрогнула, сама не зная почему. Каждый раз, как она встречала герцога, с нею случалось несчастье.

Что же касается до Каноля, то он, может быть, почувствовал что-нибудь, но чувства его нисколько не выразились на его лице.

Герцог поклонился виконтессе и Канолю, даже остановился и сказал им несколько комплиментов. Потом подал знак своим дворянам и свите, и густая толпа раздалась.

Вдруг послышался голос из коридоров на дворе.

— В первом номере никого нет!.. Другого арестанта нет! Я ищу его более пяти минут и нигде никак не могу найти.

Эти слова произвели сильное волнение между теми, кто слышал их: герцог де Ларошфуко вздрогнул и, не будучи в силах удержать первого движения, занес руку на Каноля, как бы намереваясь остановить его.

Клара заметила его движение и побледнела.

— Пойдемте, пойдемте! — сказала она Канолю. — Поскорее!

— Извините, виконтесса, — возразил герцог, — я попрошу у вас минуты терпения. Позвольте объяснить недоразумение, на это нужно не более минуты.

И по звуку герцога толпа опять соединилась в плотную стену.

Каноль посмотрел на герцога, на Клару, на лестницу, с которой раздался голос, и сам побледнел.

— Но, милостивый государь, зачем мне ждать? — спросила виконтесса.

— Сама принцесса Конде подписала освобождение барона Каноля, вот приказ, посмотрите.

— Я в этом не сомневаюсь, виконтесса, и вовсе не намерен оспаривать действительность этого акта, он будет так же действителен через минуту, как и теперь. Так извольте потерпеть, я сейчас послал верного человека, он тотчас вернется.

— Но какое нам до этого дело? — возразила Клара. — Какое отношение между бароном Канолем и бежавшим арестантом?

— Ваша светлость, — сказал капитан телохранителей, которого посылали для розысков, — мы искали везде и нигде никого не нашли, арестант пропал, вместе с ним исчез и главный тюремщик. Сынок его, которого мы расспрашивали, говорит, что отец его и арестант вышли в потайную дверь на реку.

— Ого! — вскричал герцог. — Не знаете ли вы, барон Каноль, чего-нибудь об этом? Ведь это бегство!

При этих словах Каноль все понял и все угадал. Он понял, что Нанона заботилась о нем; он понял, что приходили за ним, что его означали именем брата госпожи Лартиг; что Ковиньяк занял его место, сам того не зная, и нашел свободу там, гдедумал встретить смерть. Все эти мысли разом явились в его голове, он закрыл лицо обеими руками, побледнел и пошатнулся. Он пришел в себя только потому, что возле него трепетала виконтесса. Герцог заметил все эти признаки невольного ужаса.

— Запереть двери! — закричал Ларошфуко. — Барон Каноль, прошу вас остаться. Вы понимаете, надобно объяснить все это непременно.

— Но, герцог, — вскричала виконтесса, — вы не намерены, надеюсь, противиться приказанию принцессы?

— Нет, не намерен, — отвечал герцог, — но думаю, что нужно доложить ей о том, что случилось. Я не скажу вам, что пойду к ней сам; вы можете подумать, что я хочу иметь влияние на мнение ее высочества. Нет, извольте идти сами; лучше, нежели кто-нибудь, вы можете выпросить милость у принцессы.

Лене подал знак Кларе.

— Нет, я с ним не расстанусь! — вскричала виконтесса, схватив Каноля за руку.

— Я пойду к ее высочеству, — сказал Лене. — Пойдемте со мною, капитан, или вы, герцог.

— Пожалуй, я пойду с вами. Господин капитан останется здесь и займется обыском. Может быть, найдется и другой арестант.

Как бы желая обратить особенное внимание на окончание своей фразы, герцог сказал несколько слов на ухо офицеру и вышел вместе с Лене. В ту же минуту толпа, провожавшая герцога де Ларошфуко, вытеснила Каноля и Клару во двор и заперла дверь.

Сцена эта приняла такой важный и мрачный характер, что все присутствующие, бледные и безмолвные, с изумлением смотрели друг на друга и старались по глазам Клары и Каноля увидеть, кто из них более страдает. Каноль понял, что он должен подавать пример твердости. Он серьезен и нежен со своею подругою, которая едва держится на ногах, плачет, не выпускает его руки, прижимает его к себе, улыбается нежно, но страшно и мутными глазами смотрит на толпу, в которой тщетно ищет друга…

Капитан, принявший приказание от Ларошфуко, говорит потихоньку со своими офицерами. Каноль, которого глаз верен, и ухо привыкло расслушивать важные слова, Каноль слышит, несмотря на всю осторожность офицера, следующую фразу:

— Надобно же, однако, найти средство удалить эту бедную женщину.

Каноль старается высвободить себя из нежных объятий, но Клара замечает его намерение и всеми силами держится за него.

— Ах, — воскликнула она, — надобно поискать еще, может быть, он найдется! Станем искать… Все станем искать: не может быть, чтобы он сбежал. В таком случае и барон Каноль верно бежал бы вместе с ним. Господин капитан, прикажите искать, умоляю вас.

— Уже искали, — отвечал тот, — да и теперь еще ищут. Тюремщик знает, что подвергается смертной казни, если не представит арестанта, поэтому вы понимаете, как усердно он ищет беглеца.

— Боже мой! — прошептала Клара. — И Лене не идет!

— Подожди, Клара, подожди, — сказал Каноль ласковым голосом, как обыкновенно разговаривают с детьми. — Лене только что сейчас расстался с нами, едва ли успел он дойти до принцессы. Дайте ему время, надобно рассказать про эту беду и потом принести нам ответ.

При этих словах он нежно пожал руку Клары.

Потом, заметив, что капитан пристально на него смотрит и чем-то недоволен, он спросил:

— Капитан, не угодно ли вам переговорить со мною?

— Да, надобно бы, — отвечал офицер, смущенный присутствием виконтессы.

— Милостивый государь, — вскричала Клара, — ведите нас к принцессе, умоляю вас. Не все ли вам равно? Лучше вести нас к ней, чем оставаться здесь в неизвестности. Принцесса увидит Каноля, увидит меня, я переговорю с ней, и она подтвердит свое слово.

— Но, — сказал офицер, жадно схватившись за мысль виконтессы, — какая счастливая идея пришла вам в голову! Подите к принцессе сами, она, верно, не откажет вам.

— Что скажете вы, барон? — спросила Клара. — Что, будет ли это хорошо? Вы не захотите обманывать меня, скажите, что должна я делать?

— Ступайте, виконтесса, — отвечал Каноль с чрезвычайным усилием.

Виконтесса прошла несколько шагов, потом вернулась к Канолю и вскричала:

— Нет! Нет! Я не расстанусь с ним!

Услышав, что дверь отворяется, она прибавила:

— А, слава Богу! Вот возвращаются Лене и Ларошфуко.

Действительно, вместе с бесстрастным герцогом де Ларошфуко вошел Лене. Смущение выражалось на лице его, руки его дрожали. При первом взгляде на несчастного советника Каноль понял, что ему нет никакой надежды, что он решительно осужден.

— Ну, что? — спросила виконтесса, бросившись навстречу к Лене так сильно, что увлекла с собою Каноля.

— Принцесса не знает, что делать, — пробормотал Лене.

— Не знает, что делать? — вскричала Клара. — Боже! Что это значит?

— Это значит, что она спрашивает вас, — отвечал герцог, — хочет переговорить с вами.

— Правда ли? Так ли, Лене? — спросила Клара, не заботясь, что такой вопрос оскорбил герцога.

— Да, правда.

— А что будет с ним?

— С кем?

— С Канолем?

— Барон Каноль воротится в тюрьму, и вы передадите ему ответ принцессы, — сказал герцог.

— Вы останетесь с ним, Лене? — спросила Клара.

— Виконтесса…

— Останетесь ли с ним? — повторила она.

— Я с ним не расстанусь.

— Поклянитесь.

— Боже мой, — прошептал Лене, глядя на барона, ждавшего решения судьбы своей, и на виконтессу, которую можно было убить одним словом, — уж если он осужден на смерть, то дай мне возможность спасти хоть ее!

— Клянитесь, Лене.

— Клянусь, — сказал он, с усилием прижимая руку ее к трепетавшему сердцу.

— Благодарю вас, милостивый государь, — сказал Каноль потихоньку, — я понимаю вас.

Потом повернулся к виконтессе.

— Ступайте, Клара, вы видите, что я не в опасности: я с господином Лене и герцогом.

— Не отпускайте ее, не поцеловавшись, — сказал Лене.

Холодный пот выступил на лице Каноля, в глазах у него потемнело. Он удержал Клару, которая уже уходила, и, притворяясь, будто хочет сказать ей что-то, прижал ее к груди.

— Просите, но не унижайтесь, — сказал он. — Я хочу жить для вас, но вы должны желать, чтобы я жил, всеми уважаемый.

— Я буду просить так, чтобы спасти тебя, — отвечала она. — Разве ты не муж мой перед Богом?

Каноль, приподнимая голову, так легко коснулся ее шеи, что она даже не почувствовала его поцелуя. Несчастная удалилась, не поцеловав его в последний раз. Однако же у самых ворот она оборотилась, но между ею и арестантом теснилась толпа.

— Друг мой, — сказала она, — где ты? Я уже не могу видеть тебя. Скажи одно слово… еще слово… чтобы я могла унести с собою звуки твоего голоса.

— Ступайте, Клара! — сказал он. — Я жду вас.

— Ступайте, ступайте, виконтесса, — сказал один сострадательный офицер, — чем скорее уйдете, тем скорее воротитесь.

Голос Клары послышался еще в отдалении:

— Лене! Добрый мой Лене! Я вверяюсь вам, вы отвечаете мне за него.

И ворота затворились за нею.

— Наконец-то, и то не без труда, — сказал герцог-философ. — Насилу-то мы от нее освободились!

III

Едва виконтесса ушла, едва голос ее исчез в отдалении и ворота затворились за нею, кружок офицеров стеснился около Каноля, и показались неизвестно откуда две зловещие фигуры. Они подошли к герцогу и униженно ждали его приказаний.

Герцог указал им на арестанта.

Потом он подошел к нему и сказал, кланяясь с обыкновенною своею ледяною холодностью:

— Милостивый государь, вы, вероятно, поняли, что по причине бегства вашего товарища на вас падает участь, которая ему готовилась.

— Да, догадываюсь, милостивый государь, — отвечал Каноль, — но в то же время я уверен, что ее высочество принцесса Конде простила меня лично. Я видел, да и вы могли видеть приказ о выпуске меня из тюрьмы в руках виконтессы де Канб.

— Все это правда, милостивый государь, — возразил герцог, — но принцесса не могла предвидеть того, что случилось.

— Так принцесса уничтожит свою подпись?

— Да.

— Принцесса крови не сдержит честного слова!

Герцог оставался бесстрастным.

Каноль посмотрел кругом.

— Что? Уже пора? — спросил он.

— Да.

— А я думал, что подождут возвращения виконтессы де Канб, ей обещали ничего не делать во время ее отсутствия. Стало быть, сегодня никто не держит слова?

И арестант с упреком взглянул не на герцога де Ларошфуко, а на Лене.

— Ах, барон, — вскричал Лене со слезами на глазах, — простите меня! Принцесса решительно отказалась простить вас, однако же я долго просил ее: Бог мне свидетель! Спросите у герцога де Ларошфуко. Надобно отмстить за смерть бедного Ришона, и принцесса не тронулась моими молениями. Теперь, барон, судите меня сами: страшное положение, в котором вы находитесь, тяготело бы и над вами, и над виконтессой, и я осмелился — простите меня, чувствую, что очень нуждаюсь в вашей снисходительности — я осмелился обрушить все на одну вашу голову, потому что вы солдат, вы дворянин.

— Так я ее уже не увижу! — прошептал Каноль, задыхаясь от волнения. — Вы советовали мне поцеловать ее — в последний раз!

Рыдание, победившее твердость, разум и гордость, разорвало грудь Лене. Он отошел в сторону и горько заплакал. Тут Каноль посмотрел проницательными глазами на всех окружающих его: он везде видел людей, взбешенных смертью Ришона и желавших знать, не падет ли духом осужденный, или людей скромных, старавшихся скрыть волнение, вздохи и слезы.

— О, страшно подумать! — прошептал барон, одним взглядом окидывая прошедшее и немногие минуты радости, которые отделялись, как острова на жизненном море страданий. — Страшно! У меня была любимая женщина, она только что сказала мне, что любит меня, в первый раз! Как улыбалось мне будущее! Мечты всей жизни осуществлялись! И вот в одну минуту, в одну секунду смерть отнимает все!

Сердце его сжалось, и он почувствовал, что ему хочется плакать, но тут он вспомнил, что он, как говорил Лене, солдат и дворянин.

«Гордость, — думал он, — единственная храбрость, существующая на свете, приди ко мне на помощь! Могу ли плакать о жизни, о таком ничтожном благе!.. Как стали бы смеяться, если бы могли сказать: „Каноль плакал, узнав, что надобно идти на смерть!.. “ Что делал я в тот день, когда осаждали меня в Сен-Жорже, и когда жители Бордо так же хотели убить меня, как теперь? Я сражался, шутил, смеялся!.. Черт возьми! Я и теперь сделаю то же, если не буду сражаться, так все-таки стану смеяться, стану шутить».

В ту же минуту лицо его стало спокойным, как будто тревога вылетела из его сердца. Он пригладил черные свои кудри и твердым шагом, с улыбкою на устах подошел к герцогу де Ларошфуко и Лене:

— Милостивые государи, — сказал он, — в этом свете, полном странностей и неожиданности, надобно приучиться ко всему. Мне нужна была минута — и я напрасно не попросил ее у вас — мне нужна была минута, чтобы приучить себя к смерти. Если это слишком много, то прошу простить, что я заставил вас ждать.

Глубокое удивление пробежало по толпе. Сам осужденный понял, что все переходят от равнодушия к удивлению, это чувство, для него приятное, возвысило его и удвоило его силы.

— Я готов, милостивые государи, — сказал он, — я жду вас.

Герцог, изумленный на минуту, стал по-прежнему хладнокровен и подал знак.

По этому знаку ворота растворились, и конвой приготовился идти.

— Позвольте, — вскричал Лене, желая выиграть время, — позвольте, герцог! Мы ведем барона Каноля на смертную казнь, не так ли?

Герцог удивился.

Каноль с любопытством взглянул на Лене.

— Да, на смерть, — сказал герцог.

— А если так, — продолжал Лене, — так барон не может обойтись без духовника.

— Не нужно, — отвечал Каноль, — я могу обойтись без него.

— Как? — спросил Лене, подавая арестанту знаки, которых тот не хотел понять.

— Ведь я гугенот, — отвечал Каноль, — предупреждаю вас, гугенот самый закоренелый. Если хотите сделать мне последнее удовольствие, позвольте умереть в моей вере.

— В таком случае, ничто не удерживает вас, пойдемте! — сказал герцог.

— Призвать ему аббата! Призвать аббата! — закричало несколько бешеных фанатиков.

Каноль приподнялся на цыпочках, спокойно и самоуверенно посмотрел кругом и, повернувшись к герцогу, сказал строго:

— Что за подлости хотят тут делать? Мне кажется, только я один могу здесь исполнять свою волю, потому что я герой праздника. Поэтому я отказываюсь переменить веру, но требую эшафота, притом как можно скорее. Теперь уже мне надоело ждать.

— Молчать! — закричал герцог, оборачиваясь к толпе.

Потом, когда по его голосу и взгляду тотчас воцарилось молчание, он сказал Канолю:

— Милостивый государь, делайте, что вам угодно.

— Покорно благодарю… Так пойдем же… И пойдем поскорее…

Лене взял Каноля за руку.

— Напротив, идите медленнее, — сказал он. — Кто знает будущее? Могут дать отсрочку, могут одуматься, может случиться какое-нибудь важное событие. Идите медленнее, заклинаю вас именем той, которая вас любит, которая будет так плакать, если узнает, что мы спешили…

— О, не говорите мне о ней, прошу вас, — сказал Каноль. — Все мое мужество исчезает при мысли, что я навсегда разлучаюсь с нею… Нет! Что я говорю? … Напротив, господин Лене, говорите мне о ней, повторяйте, что она любит меня, что будет любить всегда, и особенно, что она будет жалеть и плакать обо мне.

— Ну, добрый и бедный друг мой, — отвечал Лене, — не ослабевайте! Вспомните, что на нас смотрят и не знают, о чем мы говорим.

Каноль гордо поднял голову, и красивые его кудри встрепенулись на его плечах. Конвой вышел уже на улицу, множество факелов освещало шествие, так что можно было видеть спокойное и улыбающееся лицо арестанта.

Он слышал, как плакали некоторые женщины, а другие говорили:

— Бедняжка! Как он молод! Как хорош!

Безмолвно подвигались вперед. Наконец Каноль сказал:

— Ах, господин Лене, как бы мне хотелось видеть ее еще раз.

— Хотите, я пойду за нею? Хотите, я приведу ее сюда? — спросил Лене, лишившись всей своей твердости.

— Да, да, — прошептал Каноль.

— Хорошо, я иду, но вы убьете ее.

«Тем лучше, — сказался эгоизм в сердце барона. — Если ты убьешь ее, то она никогда не будет принадлежать другому».

Потом вдруг Каноль превозмог последний припадок слабости и сказал:

— Нет, не нужно!

И, удерживая Лене за руку, прибавил:

— Вы обещали ей оставаться со мною. Оставайтесь!

— Что говорит он? — спросил герцог.

Каноль услышал его вопрос.

— Я говорю, герцог, — отвечал он, — что не думал, чтобы было так далеко от эспланады.

— Увы, не жалуйтесь, молодой человек, — прибавил Лене, — вот мы и пришли.

Действительно, факелы, освещавшие шествие и авангард, шедший впереди конвоя, скоро исчезли на повороте улицы.

Лене пожал руку молодому барону и, желая сделать последнюю попытку, подошел к герцогу.

— Герцог, — сказал он вполголоса, — еще раз умоляю, сжальтесь, будьте милостивы! Казнью барона Каноля вы повредите нашему делу.

— Напротив, — возразил герцог, — мы докажем, что считаем наше дело правым, потому что не боимся мстить.

— Такое мщение возможно только между равными, герцог! Что бы вы ни говорили, королева все-таки королева, а мы ее подданные.

— Не станем спорить о таких вопросах при бароне Каноле, — сказал герцог вслух, — это неприлично.

— Не будем говорить о помиловании при герцоге, — сказал Каноль, — вы видите, он намерен нанести важный удар королевской партии. Зачем мешать ему в такой безделице…

Герцог не возражал, но по его сжатым губам, по его злобному взгляду видно было, что удар был направлен прямо и достиг цели. Между тем все подвигались вперед, и Каноль, наконец, вышел на площадь. На другом конце эспланады шумела толпа и блестел круг из светлых мушкетов, в середине круга возвышалось что-то черное и безобразное, неясно рисовавшееся во мраке. Каноль подумал, что это обыкновенный эшафот. Но вдруг факелы на середине площади осветили этот мрачный предмет и обрисовали гнусную форму виселицы.

— Виселица! — вскричал Каноль, останавливаясь и указывая пальцем на площадь. — Что там такое? Не виселица ли, герцог?

— Да, вы не ошибаетесь, — отвечал герцог хладнокровно.

Краска негодования выступила на лице несчастного, он оттолкнул двух солдат, провожавших его, и одним прыжком очутился возле герцога.

— Милостивый государь, — вскричал он, — вы забыли, что я дворянин? Все знают, даже и сам палач, что дворянину следует отсечь голову.

— Бывают обстоятельства…

— Милостивый государь, — перебил Каноль, — говорю вам не от своего имени, а от имени всего дворянства, в котором вы занимаете важное звание, вы, бывший князем, вы, который теперь носите имя герцога. Бесчестие падет не на меня, невинного, а на всех вас, на всех, потому что вы повесите одного из ваших же, дворянина!

— Король повесил Ришона!

— Милостивый государь, Ришон был храбрый солдат и благороден по душе столько, сколько можно, но он не был дворянин по рождению, а я…

— Вы забываете, — сказал герцог, — что здесь дело идет о мщении, о полном возмездии. Если бы вы были принц крови, так все-таки вас бы повесили.

Каноль хотел обнажить шпагу, но шпаги на нем не было. Он одумался, гнев его утих. Он понял, что вся сила его в его слабости.

— Господин философ, — сказал он, — горе тем, кто пользуется правом такого мщения, и два раза горе тому, кто, пользуясь этим правом, забывает человеколюбие! Я не прошу пощады, прошу правосудия. Есть люди, которые любят меня, государь мой; я с намерением останавливаюсь на этом слове, потому что вы не знаете, что значит любить, это мне известно. В сердце этих людей вы навсегда запечатлеете с воспоминанием о моей смерти гнусный вид виселицы. Убейте меня шпагой, прострелите пулей, дайте мне ваш кинжал, и я зарежу сам себя, а потом вы повесите мой труп, если это вам приятно.

— Ришона повесили живого, — хладнокровно возразил герцог.

— Хорошо. Теперь выслушайте меня. Со временем страшное несчастие падет на вашу голову. Тогда вспомните, чтоэтим несчастием само небо наказывает вас. Что касается до меня, то я умираю с убеждением, что вы виновник моей смерти.

И Каноль бледный, дрожащий, но полный негодования и мужества, подошел к виселице и в виду толпы гордо и с презрением поставил ногу на первую ступеньку лестницы.

— Теперь, палачи, — сказал он, — начинайте!

— Да он только один! — закричала толпа в изумлении. — Давайте другого! Где другой? Нам обещали двоих?

— А, вот это утешает меня, — сказал Каноль с улыбкой. — Эта добрая чернь даже недовольна тем, что вы делаете для нее. Слышите ли, герцог?

— Смерть ему! Смерть ему! Мщение за Ришона! — зарычали десять тысяч голосов.

Каноль подумал:

«Если я их рассержу, так они могут разорвать меня на клочки, и я не буду на виселице. Как взбесится герцог…» Потом он закричал:

— Вы подлецы! Я узнаю некоторых из вас. Вы были при осаде Сен-Жоржа, я видел, как вы бежали… Теперь вы мстите мне за то, что я вас тогда порядочно побил.

Ему отвечали ревом.

— Вы подлецы! — повторил он. — Вы бунтовщики, подлецы!

Ножи заблистали, и на виселицу посыпались камни.

— Хорошо, — прошептал Каноль.

Потом прибавил вслух:

— Король повесил Ришона и прекрасно сделал. Когда он возьмет Бордо, так повесит еще немало других.

При этих словах толпа хлынула, как поток, на эспланаду, опрокинула стражу и палисады и с ревом бросилась к арестанту.

В ту же минуту по приказанию герцога один из палачей приподнял Каноля, а другой надел ему на шею веревку.

Каноль, почувствовав ее на шее, начал кричать и браниться еще громче: он хотел быть убитым вовремя, и ему нельзя было терять ни минуты. Он осмотрелся: везде видел он гневные лица и грозное оружие.

Только один человек, одетый солдатом и сидевший на лошади, показал ему мушкет.

— Ковиньяк! Это Ковиньяк! — вскричал Каноль, хватаясь за лестницу обеими руками, которых ему не связали.

Ковиньяк мушкетом подал знаки тому, которого не мог спасти, и прицелился.

Каноль понял его.

— Да! Да! — вскричал он, кивнув головою.

Теперь скажем, каким образом Ковиньяк попал на эспланаду.

IV

Мы видели, что Ковиньяк выехал из Либурна, и знаем, с какою целью.

Доехав до своих солдат, находившихся под командою Фергюзона, он остановился не для отдыха, а для исполнения намерения, которое было придумано его изобретательным умом во время быстрой езды не более, как в полчаса.

Во-первых, он сказал себе и весьма справедливо, что если он явится к принцессе после известных нам происшествий, то принцесса, приказавшая повесить Каноля, совершенно невинного, верно, прикажет повесить его, Ковиньяка, которого она могла упрекать во многом. Стало быть, поручение его будет исполнено только отчасти, то есть Каноль будет спасен, а самого его повесят… Поэтому он надел простое солдатское платье, велел Баррабе, не знакомому с принцессой, надеть лучший его кафтан и, взяв его с собою, поскакал по дороге в Бордо. Одно только беспокоило его: содержание письма, которое сестра его написала с полным убеждением, что для спасения Каноля стоит только показать эту бумагу принцессе. Беспокойство его возросло до такой степени, что он решился просто прочесть письмо, уверяя себя, что самый лучший дипломат не может успешно вести переговоры, если не знает дела вполне. Притом же, надобно сказать, Ковиньяк не грешил слишком большою доверенностью к ближнему, и Нанона, хотя была сестра его, однако же могла сердиться на брата, во-первых, за приключение в Жоне, во-вторых, за бегство из замка Тромпет. Могла, приняв на себя роль судьбы, возвратить Ковиньяка в тюрьму.

Ковиньяк легко распечатал и прочел письмо, которое произвело на него странное и горестное впечатление.

Вот что писала Нанона:

«Ваше высочество!

За смерть несчастного Ришона вам нужна очистительная жертва: не берите невинного, возьмите настоящую преступницу. Не хочу, чтобы Каноль умер; убить Каноля — значило бы мстить за убийство тоже убийством. Когда вы будете читать это письмо, мне останется ехать до Бордо не более мили. Я еду со всем моим имуществом. Вы выдадите меня черни, которая ненавидит меня и два раза уже хотела меня задушить, а себе оставите мое богатство, которое доходит до двух миллионов. Ваше высочество, на коленях молю оказать мне эту милость. Я отчасти причиною нынешней войны, если я умру, провинция успокоится, и вы восторжествуете. Прикажите отсрочить казнь на четверть часа. Вы освободите Каноля только тогда, когда я буду в ваших руках; но тогда вы отпустите его непременно, не так ли?

Я вечно буду вам благодарна.

Нанона де Лартиг».

Ковиньяк по прочтении письма изумился, заметив, что на сердце у него тяжело, а глаза заплаканы.

С минуту он просидел безмолвно и неподвижно, как бы не мог верить тому, что прочитал. Потом вдруг он вскричал:

— Стало быть, правда, что на свете есть люди великодушные из одного удовольствия быть великодушными! Черт возьми! Увидят, что и я могу быть великодушным, когда надобно!

Между тем он подъехал уже к городским воротам и отдал письмо Баррабе со следующим коротким наставлением:

— Что бы тебе ни говорили, отвечай только: «От короля!», а письмо отдай непременно самой принцессе.

Барраба отправился к дому, занимаемому принцессой, а Ковиньяк к замку Тромпет.

Барраба не встретил препятствий. Улицы были пусты, город казался мертвым, все жители бросились на эспланаду. У ворот дворца часовые хотели остановить его, но по приказанию Ковиньяка он показал письмо и громко закричал:

— От короля!.. От короля!

Часовые приняли его за придворного курьера и пропустили.

Барраба въехал во дворец так же, как в город.

Уже не в первый раз, как известно, достойный лейтенант Ковиньяка имел честь являться к принцессе Конде. Он спрыгнул с лошади и, зная дорогу, поспешно взбежал по лестнице, пробился сквозь испуганных лакеев до внутренних апартаментов. Тут он остановился, потому что увидел принцессу и перед нею другую даму на коленях.

— Ваше величество! Сжальтесь, ради Бога! — говорила она.

— Клара, — отвечала принцесса, — оставь меня, будь рассудительна, вспомни, что мы отказались быть женщинами, как отказались от женского платья: мы лейтенанты принца и должны покоряться только политическому рассчету.

— Ах, ваше высочество! — вскричала Клара. — Для меня нет уже политических партий, нет политических рассчетов, нет никакого мнения. У меня только он один, которого предают смерти. Когда он умрет, у меня уже ничего не будет, останется одно утешение — смерть…

— Клара, дитя мое, я уже сказала тебе, что невозможно исполнить твоей просьбы, — отвечала принцесса. — Они убили у нас Ришона. Если мы не отплатим им тем же, то мы обесчещены.

— О, ваше высочество! Какое бесчестие в помиловании? Какое бесчестие пользоваться правом, предоставленным только владыкам земным? Скажите одно слово, одно! Он ждет, несчастный.

— Но ты с ума сошла, Клара. Я говорю тебе, что это невозможно.

— Но я сказала ему, что он спасен. Показала ему акт прощения, подписанный вашей рукою, уверила его, что ворочусь с подтверждением этой милости.

— Я помиловала с условием, что другой заплатит за него. Зачем выпустили того?

— Да он не виноват в этом бегстве, клянусь вам. Притом же, тот еще не спасся, может быть, его найдут.

«Как бы не так!» — подумал Барраба, пришедший именно в эту минуту.

— Ваше высочество, время бежит… Его уведут… Они соскучатся ждать!

— Ты права, Клара, — сказала принцесса. — Я приказала все кончить к одиннадцати часам, а вот бьет одиннадцать, стало быть, все кончено.

Виконтесса вскрикнула и приподнялась. Вставая, она встретилась лицом к лицу с Баррабой.

— Что вы? Что вам нужно? — вскричала она. — Уж не пришли ли вы известить нас о его смерти?

— Нет, сударыня, — отвечал Барраба, принимая самый ласковый вид. — Напротив, я хочу спасти его.

— Как? — вскричала виконтесса. — Говорите скорее.

— Вот только отдам это письмо принцессе.

Виконтесса де Канб протянула руку, выхватила из рук посланного письмо и, подавая принцессе, сказала:

— Не знаю, что написано в этом письме, но, ради Неба, извольте прочесть.

Принцесса распечатала письмо и прочла вслух, а виконтесса де Канб, бледнея беспрестанно, с жадностью ловила слова, произносимые принцессою.

— От Наноны! — вскричала принцесса, прочитав письмо. — Нанона здесь! Нанона предается в наши руки! Где Лене? Где герцог? Эй, кто-нибудь!

— Я готов исполнить всякое поручение вашего высочества, — сказал Барраба.

— Спешите на эспланаду, туда, где совершается казнь, скажите, чтоб они остановились! Но нет! Вам не поверят!

Принцесса схватила перо, написала на письме: «остановить казнь» и отдала письмо Баррабе. Он бросился из комнаты.

— О, — прошептала виконтесса, — она любит его больше, чем я! О, я несчастная, ей будет он обязан жизнью.

И эта мысль бросила ее без чувств в кресло, ее, которая во весь день мужественно встречала все удары гневной судьбы.

Между тем Барраба не терял ни минуты. Он не сошел, а слетел с лестницы, вскочил на лошадь и поскакал на эспланаду.

Когда Барраба был во дворце, Ковиньяк приехал в замок Тромпет. Тут, под покровительством ночи и широкой шляпы, которую он надвинул на глаза, он порасспросил сторожей, узнал подробности собственного своего побега и уверился, что Каноль заплатит за него. Тут по инстинкту, сам не зная, что он делает, он поскакал на эспланаду, в бешенстве шпорил лошадь, гнал ее сквозь толпу, разбивал и давил встречных.

Доскакав до эспланады, он увидел виселицу и закричал, но голос его исчез среди криков толпы, которую бесил Каноль, чтобы она его растерзала.

В эту минуту Каноль видит его, угадывает его намерение и показывает головою, что рад видеть его.

Ковиньяк приподнимается на стременах, смотрит кругом, не идет ли Барраба или посланный от принцессы с приказанием остановить казнь… Но он видит только Каноля, которого палач силится оторвать от лестницы и поднять на воздух.

Каноль рукою показывает Ковиньяку на сердце.

Тут-то Ковиньяк принимается за мушкет, прицеливается и стреляет.

— Благодарю, — сказал Каноль, поднимая руки. — По крайней мере, я умираю смертью солдата!

Пуля пробила ему грудь. Палач приподнял тело, оставшееся на позорной веревке… Но это был только труп.

Выстрел Ковиньяка раздался, как сигнал, в ту же минуту раздалась еще тысяча выстрелов. Кто-то вздумал закричать:

— Постойте! Постойте! Отрежьте веревку!

Но голоса его нельзя было слышать при реве толпы. Притом же пуля перерезала веревку, конвой был опрокинут чернью: виселица вырвана из земли, ниспровергнута, разбита, разрушена. Палачи бегут, толпа чернеет везде, как тень, схватывает труп, рвет его и тащит куски его по городу.

Толпа, нелепая в своей ненависти, думала увеличить казнь Каноля, а напротив, спасла его от гнусной казни, которой он всего более боялся.

Во время всего этого движения Барраба пробрался к герцогу и хотя сам видел, что опоздал, однако же вручил ему письмо.

Герцог среди ружейных выстрелов отошел немного в сторону, потому что он всегда и везде был холоден и спокоен.

Он распечатал и прочел письмо.

— Жаль, — сказал он, повертываясь к своим офицерам, — предложение этой Наноны было бы лучше того, что сделано. Но что сделано, то сделано.

Потом, подумав с минуту, прибавил:

— Кстати… Она ждет нашего ответа за рекою. Может быть, мы устроим и другое дельце.

И, не заботясь более о посланном, он пришпорил лошадь и отправился вместе со своею свитою ко дворцу принцессы.

В ту же минуту гроза, носившаяся над Бордо, разразилась, и сильный дождь с громом пал на эспланаду, чтобы смыть с нее кровь невинного.

V

Пока все это происходило в Бордо, пока чернь терзала труп несчастного Каноля, пока герцог де Ларошфуко льстил принцессе и уверял ее, что она может сделать столько же зла, сколько и королева, пока Ковиньяк со своим верным Баррабой скакал к заставе, понимая, что ему нечего более делать, и поручение его кончилось, — пока все это присходило, карета, запряженная четверкою лошадей, выбившихся из сил и покрытых пеною, остановилась на берегу реки Жиронды, против Бордо, между селениями Белькруа и Бастид.

Пробило одиннадцать часов.

Егерь, скакавший за каретою на лошади, соскочил с нее тотчас, как увидел, что карета остановилась, и отворил дверцу.

Из кареты поспешно вышла дама, посмотрела на небо, освещенное красноватым огнем, и прислушалась к отдаленным крикам и шуму.

— Ты уверена, что нас никто не преследовал? — спросила она у своей горничной, которая вышла из кареты вслед за нею.

— Совершенно уверена, — отвечала горничная, — оба егеря, остававшиеся позади по вашему приказанию, уже приехали. Они никого не видали, ничего не слыхали.

— А ты, ты ничего не слышишь с этой стороны, от города?

— Кажется, слышу крик.

— А ничего не видишь?

— Вижу какое-то зарево.

— Это факелы.

— Точно так, сударыня, они мелькают, бегают, как блудящие огни. Изволите слышать? Крики усиливаются, почти можно расслышать их.

— Боже мой, — вскричала дама, становясь на колени на сырую землю.

— Боже мой! Боже мой!

То была единственная ее молитва. Одно слово представлялось ее уму, уста ее могли произносить только одно слово: имя того, кто мог спасти ее.

Горничная действительно не ошиблась: факелы мелькали, крики, казалось, приближались. Послышался ружейный выстрел, за ним тотчас началась стрельба, потом страшный шум, потом факелы погасли, крики как бы удалились. Пошел дождь, молнии бороздили небо. Но дама не обращала на них внимания. Она боялась не грозы.

Она не могла отвести глаз от того места, где видела столько факелов, где слышала такой шум. Теперь она ничего не видала, ничего не слыхала и при свете молнии ей казалось, что то место опустело.

— О, — вскричала она, — у меня нет сил ждать долее! Скорее в Бордо! Везите меня в Бордо!

Вдруг послышался конский топот.

Он быстро приближался.

— Наконец-то они едут! — вскричала она. — Вот они! Прощай, Финетта, уйди, я одна должна встретить их. Посади ее к себе на лошадь, Ломбар, и оставь в карете все, что я привезла с собою.

— Но что хотите вы делать, сударыня? — спросила горничная с трепетом.

— Прощай, Финетта, прощай!

— Но куда вы изволите идти?

— В Бордо.

— О, не ходите туда, ради Бога! Они убьют вас!

— Для того-то я и иду туда.

— Ах, Боже мой!.. Ломбар, поскорее сюда! Помогите мне, Ломбар, остановить ее!

— Тише. Уйди, Финетта. Я не забыла тебя в завещании, успокойся. Прошу тебя, уйди, я не хочу, чтобы с тобою случилось несчастие. Ступай, ступай! Они уже близко… Смотри, вот они!

Действительно, показывается всадник. За ним на близком расстоянии скачет другой. Лошадь его тяжело дышит.

— Сестра! Сестра! — кричит он. — Я приехал вовремя.

— Ковиньяк! — сказала Нанона. — Что? Условились ли вы? Ждут ли меня? Едем ли мы?

Но Ковиньяк вместо ответа соскочил с лошади. Он схватил в объятия Нанону, которая не двигалась и не противилась, как безумная. Ковиньяк положил ее в карету, посадил к ней Финетту и Ломбара, запер дверцу и вскочил на лошадь.

Бедная Нанона приходит в себя, но напрасно старается противиться.

— Не выпускайте ее, — кричит Ковиньяк, — ни за что в мире не выпускайте ее. Барраба, стереги другую дверцу, а тебе, кучер, если ты хоть секунду поедешь не галопом, я тебе размозжу голову.

Он раздавал приказания так быстро, что ему не вдруг повиновались. Карета не двигается, лакеи дрожат, лошади не идут.

— Черт возьми! — заревел Ковиньяк. — Скорей, скорей! Вот они уже скачут!

Действительно, вдали послышался конский топот и приближался, как отдаленный гром, быстро и грозно.

Страх заразителен.

Кучер по голосу Ковиньяка понял, что грозит какая-то страшная опасность, схватил вожжи и спросил:

— Куда ехать?

— Бордо, в Бордо! — кричала Нанона из кареты.

— В Либурн! — закричал Ковиньяк.

— Лошади околеют прежде, чем мы успеем проехать две мили.

— Да мне и не нужно, чтобы они проехали так много! — закричал Ковиньяк и принялся погонять их шпагой. — Только бы дотащили они нас до Фергюзонова отряда.

Тяжелая карета двинулась с места и покатилась со страшною быстротой.

Люди и лошади возбуждают друг друга: одни криками, другие ржанием.

Нанона пробовала противиться, выпрыгнуть из кареты, но борьба истощила ее силы, она упала, истомленная, почти без чувств: она уже ничего не слыхала, ничего не видала. Когда она силилась отыскать Ковиньяка в этом хаосе быстро двигавшихся теней, голова у нее закружилась, она закрыла глаза, вскрикнула в последний раз и упала, как труп, на руки Финетты.

Ковиньяк опередил карету, он скачет перед лошадьми. Из-под копыт его коня летит дождь искр на мостовую.

Он кричит: — Сюда, Фергюзон, сюда!

И слышит крики в отдалении.

— Ад, — кричит Ковиньяк. — Ад, ты опять против меня, но думаю, что сегодня ты опять проиграешь! Эй, Фергюзон, сюда!

Два или три выстрела раздались за каретой.

Впереди им отвечают целым залпом.

Карета останавливается.

Две лошади падают от усталости, одна от пули.

Фергюзон со своим отрядом нападает на конвой герцога де Ларошфуко.

Отряд Фергюзона втрое многочисленнее неприятеля, и потому жители Бордо не могут выдержать нападения, поворачивают лошадей, и все, победители и побежденные, преследующие и преследуемые, как облако, уносимое ветром, исчезают во мраке.

Один Ковиньяк с лакеями и Финеттой остается при Наноне, лежащей без чувств.

По счастью, оставалось только шагов сто до селения Карбонблан. Ковиньяк донес Нанону на руках до первого дома в предместье. Тут, приказав приготовить экипаж, он положил сестру на постель и, вынув из-за пазухи какую-то вещь, которую Финетта не могла рассмотреть, положил ее в дрожащую руку несчастной женщины.

На другой день, выходя из тяжкого своего положения, которое она считала страшным сном, Нанона поднесла рукук лицу, и что-то мягкое и благовонное пронеслось по ее бледным губам. То был локон волос Каноля.

Ковиньяк с опасностью жизни геройски завоевал его у бордосских тигров.

VI

Восемь дней и восемь ночей в беспамятстве и бесчувствии лежала виконтесса де Канб на постели, куда ее перенесли, когда она узнала страшную новость.

Служанка ее ухаживала за нею, а Помпей сторожил дверь. Только он, старый слуга Клары, становясь на колени перед ее кроватью, мог пробуждать в виконтессе искру чувства.

Многочисленные посетители осаждали эту дверь, но верный слуга, строгий в исполнении данного приказания, как старый солдат храбро защищал вход, во-первых, по убеждению, что всякий гость, кто бы он ни был, будет несносен его госпоже, а, во-вторых, по приказанию доктора, который боялся всякого сильного волнения для виконтессы.

Каждое утро являлся Лене в дом несчастной Клары, но и ему точно так же отказывали, как и всем прочим посетителям.

Сама принцесса приехала туда один раз с большою свитой после посещения, сделанного матери бедного Ришона, которая жила в одном из предместий города. Кроме участия к виконтессе, принцесса руководилась желанием показать совершенное и неограниченное свое беспристрастие.

Поэтому она приехала к больной, как королева. Но Помпей почтительно доложил ее высочеству, что ему дано приказание, от которого он не может отступить ни под каким предлогом; что все мужчины, даже герцоги и генералы, что все дамы, даже принцессы, должны покоряться этому приказанию, а принцесса Конде более всех прочих: после несчастия, недавно случившегося, посещение ее могло произвести страшный переворот в положении больной.

Принцесса, исполнившая или думавшая, что исполняет обязанность, и желавшая уехать поскорее, не заставила Помпея два раза повторить отказ и уехала со всей своею свитою.

На девятый день Клара пришла в себя. Заметили, что во все время бреда, который продолжался восемь суток, она ни на минуту не переставала плакать. Хотя обыкновенно лихорадка сушит слезы, однако же виконтесса так плакала, что под глазами у нее явились красная и светло-синяя полоса.

На девятый день, как мы уже сказали, в ту минуту, как уже отчаивались и не ожидали лучшего, виконтесса вдруг, как бы волшебством, пришла в себя: слезы ее иссякли, глаза ее осмотрели комнату и с печальною улыбкой остановились на служанках, которые так усердно ухаживали за ней, и на Помпее, который так ревностно стерег ее.

Несколько часов просидела она безмолвно, опершись на локоть, обдумывая все одну и ту же мысль, которая беспрестанно восставала с новою силою в ее обновленном уме.

Потом, не соображая, достанет ли у нее сил на исполнение намерения, она сказала:

— Оденьте меня!

Изумленные служанки подошли к ней и хотели возразить.

Помпей придвинулся на три шага и молитвенно сложил руки.

Между тем виконтесса повторила ласково, но с твердостью:

— Я велела одеть себя… Одевайте меня!

Служанки повиновались.

Помпей поклонился и вышел.

Увы! На ее розовых и пухлых щеках явились мертвая бледность и худоба. Рука ее, все еще прелестная и изящной формы, казалась прозрачною. Грудь ее была, как слоновая кость, и ничем не отличалась от батиста, которым ее прикрыли. Под прозрачною кожею вились синеватые жилки — признак истощения от продолжительных страданий. Платья, которые она надевала так недавно и которые обрисовывали ее стан так изящно, теперь стали широки и падали вокруг ее тела огромными складками.

Ее одели, как она желала, но туалет занял много времени, потому что она была очень слаба и три раза едва не упала в обморок.

Когда ее одели, она подошла к окну, но вдруг отскочила, как будто вид неба и города испугал ее. Села к столу, спросила перо и бумагу и написала к принцессе Конде письмо, в котором просила себе аудиенции.

Минут через десять после того, как Помпей отвез письмо к принцессе, послышался стук кареты. Она остановилась перед домом Клары.

Тотчас доложили о приезде маркизы де Турвиль.

— Вы ли, — спросила она виконтессу де Канб, — вы ли изволили писать к принцессе Конде и просить о назначении вам аудиенции?

— Да, маркиза, я точно писала, — отвечала Клара. — Неужели мне отказывают?

— О, нет, нет, напротив… Принцесса прислала меня сказать вам, что вам не нужно просить об аудиенции, что ее высочество готова принять вас всегда, во всякое время дня и ночи.

— Покорно благодарю вас, маркиза, я сейчас воспользуюсь этим позволением.

— Что такое? — вскричала маркиза Турвиль. — Как! Вы хотите выехать со двора в таком положении?

— Успокойтесь, маркиза, — отвечала Клара, — я чувствую себя совершенно хорошо.

— И вы приедете?

— Через минуту.

— Так я поеду предупредить ее высочество о скором вашем приезде.

И маркиза де Турвиль вышла, церемонно поклонившись виконтессе.

Известие об этом неожиданном посещении, само собою разумеется, произвело сильное волнение между придворными принцессы. Положение виконтессы внушало всем без исключения живейшее участие, потому что далеко не все хвалили неумолимость принцессы в последних обстоятельствах.

Любопытство было возбуждено в высшей степени: офицеры, придворные дамы, придворные кавалеры наполняли кабинет принцессы Конде и не могли верить, что Клара приедет: еще накануне все думали, что она находится в отчаянном положении.

Вдруг доложили, что она приехала.

Клара вошла в кабинет.

Все изумились, увидав лицо ее, бледное, как воск, холодное и неподвижное, как мрамор; и глаза ее, впалые, обведенные синим кругом, последним остатком ее горьких слез. Со всех сторон около принцессы раздался горестный шепот.

Клара, по-видимому, не заметила его.

Смущенный Лене пошел к ней навстречу и подал ей руку.

Но Клара не отвечала ему на его приветствие. Она благородно поклонилась принцессе Конде и подошла к ней через всю залу твердым шагом, хотя была очень бледна и на каждом шагу думала, что она непременно упадет.

Принцесса, тоже бледная и чрезвычайно встревоженная, встретила ее с ужасом; она хотела скрыть это чувство, но оно против ее воли выразилось на ее лице.

Виконтесса сказала торжественным голосом:

— Ваше высочество, я просила у вас аудиенции, которую вы изволили назначить мне, чтобы спросить у вас при всех: с тех пор, как я служу вам, довольны ли вы моею верностью и усердием?

Принцесса закрыла рот платком и в сильном смущении прошептала:

— Разумеется, милая виконтесса, всегда, во всех случаях я была вами довольна и не один раз даже благодарила вас.

— Свидетельство вашего высочества для меня драгоценно, — отвечала виконтесса, — потому что оно дозволяет мне просить у вас отставки.

— Как! — вскричала принцесса. — Что это значит, Клара? Вы хотите оставить меня?

Клара почтительно поклонилась и молчала.

На всех лицах видны были стыд, раскаяние или грусть. Зловещее молчание носилось над огорченным собранием.

— Но зачем же вы оставляете меня? Скажите? — спросила принцесса.

— Мне остается жить недолго, — отвечала виконтесса, — и последние немногие дни мои я желала бы употребить на спасение души.

— Клара, милая Клара! — вскричала принцесса. — Вспомните, подумайте…

— Ваше высочество, — перебила виконтесса, — я должна выпросить у вас две милости. Могу ли надеяться, что получу их?

— О, говорите, говорите! — отвечала принцесса Конде. — Я буду так счастлива, если буду в состоянии сделать для вас что-нибудь.

— Вы можете это сделать.

— Так скажите, что такое?

— Во-первых, назначьте меня настоятельницей монастыря святой Редегонды. Место это не занято со времени смерти госпожи Монтиви.

— Такое место для вас, милая дочь моя! Это невозможно!

— Во-вторых, — продолжала Клара несколько дрожащим голосом, — позвольте мне предать земле в моем поместье де Канб тело жениха моего, барона Рауля де Каноля, убитого жителями Бордо.

Принцесса отвернулась и приложила к сердцу трепетавшую руку.

Герцог де Ларошфуко побледнел и не знал, что делать, куда глядеть.

Лене отворил дверь кабинета и убежал.

— Ваше высочество не отвечаете, — спросила Клара, — отказываете мне? Может быть, я прошу слишком много?

Принцесса могла только кивнуть головою в знак согласия и упала без чувств.

Клара повернулась, как статуя, все дали ей дорогу. Она прошла прямо и бесстрастно между всеми этими людьми, которые склонялись перед нею.

Только когда она вышла из залы, придворные заметили, что никто не подумал помочь принцессе.

Минут через пять на дворе застучала карета: виконтесса уехала из Бордо.

— Как прикажете распорядиться? — спросила маркиза де Турвиль у принцессы, когда она пришла в себя.

— Исполнить обе просьбы виконтессы де Канб и вымолить у ней прощение мне.

Эпилог

I. Пейсакское аббатство

Со времени описанных событий прошел месяц.

Однажды в воскресенье вечером после церковной службы игуменья монастыря святой Редегонды в Пейсаке вышла после всех из церкви, выстроенной в конце монастырского сада. По временам она обращала свои заплаканные глаза в сторону мрачной заросли из лип и сосен с таким глубоким выражением горести, словно сердце ее оставалось в этом месте, и она не в силах была удалиться.

Безмолвные, с покрытыми головами, монахини шли впереди, вдоль единственной аллеи, ведущей к зданию монастыря, и казались какою-то процессиею призраков, возвращавшихся в свою могилу, от которой по временам все еще отворачивался один из них, все еще жалевший об утраченной земле.

Монахини одна за другою исчезали под темными сводами монастыря. Игуменья следила за ними глазами до тех пор, пока не скрылась последняя из них. Тогда она опустилась на капитель готической колонны, наполовину скрытой в траве, с выражением полной безнадежности.

— Ах, Боже мой, Боже мой! — говорила она, прижимая руку к сердцу.

— Ты свидетель, что я не могу переносить этой жизни, которой я никогда не знала. Я искала в монастыре одиночества, забвения, отчуждения, а не всех этих взглядов, обращенных на меня.

Тут она встала и сделала несколько шагов по направлению к сосновой рощице.

— Впрочем, — продолжала она, — что мне за дело до света, коли я отринула его, до этого света, который принес мне столько зла! Общество было жестоко ко мне, так чего же ради я буду беспокоиться о его осуждении, раз я прибегла к Богу и стала от Него одного зависеть? Но, быть может, Бог осуждает эту любовь, которая все еще живет в моем сердце и снедает его? О, если так, пусть он вырвет ее из моей души или вырвет душу из моего тела.

Едва бедная отчаявшаяся женщина произнесла эти слова, как, бросив взгляд на одежду, которой она была прикрыта, она пришла в ужас от этого кощунства, так мало согласовавшегося со священной одеждой, которую она носила. Белою исхудавшею рукою она утерла слезы и подняла глаза к небу, словно принося ему в этом взгляде жертву своих страданий.

В эту минуту она услышала чей-то голос. Она обернулась. Это была сестра привратница.

— Матушка, — сказала она, — в приемной дожидается какая-то женщина, которая просит вас принять ее и выслушать.

— Как ее зовут?

— Она говорит, что скажет свое имя только вам.

— А какова она на вид?

— Как будто бы из благородных.

— Опять столкновение со светом, — тихонько проговорила игуменья.

— Что же ей сказать? — спросила привратница.

— Скажи, пусть придет.

— Куда, матушка?

— Приведи ее сюда, я с ней переговорю здесь в саду, на скамейке. Мне не хватает воздуха, я задыхаюсь в комнатах.

Привратница удалилась и спустя минуту вернулась в сопровождении какой-то женщины, в которой, по ее одежде, отличавшейся пышностью при всей ее видимой простоте, было легко распознать светскую женщину.

Она была небольшого роста, ее быстрая походка не отличалась благородством, но дышала какою-то невыразимою прелестью. Она несла шкатулочку из слоновой кости, резко выделявшуюся своею тусклою белизною на черном фоне ее платья, вышитого черным стеклярусом.

— Вот матушка игуменья, сударыня, — сказала привратница.

Игуменья опустила покрывало и повернулась к посетительнице. Та опустила глаза. Игуменья, видя, что она бледна и взволнована, устремила на нее нежный взгляд и сказала:

— Вы пожелали говорить со мною, и я готова выслушать вас, сестра моя.

— Матушка, — отвечала незнакомка, — я была до такой степени счастлива, что мое счастье, как мне внушала моя гордость, не могло быть разрушено даже самим Богом. И вот теперь Господь дунул и загасил его. Пришла пора проливать слезы, пришло время раскаиваться. Я пришла просить у вас убежища, где бы мои рыдания были заглушены толстыми стенами вашего монастыря, где бы мои слезы, оставившие следы на моих щеках, не вызывали насмешек, где бы Господь, который, быть может, ищет меня веселящеюся среди мирских праздников, нашел меня склонившеюся перед его алтарями.

— Ваша душа поражена глубоко, я это вижу, потому что сама знаю, что значит страдать, — ответила молодая игуменья. — И в своем великом смятении душа ваша не может отличить того, что есть на самом деле, от того, что она желает. Если вы действительно нуждаетесь в безмолвии, действительно нуждаетесь в умерщвлении плоти, если вы нуждаетесь в покаянии, то войдите сюда, сестра моя, и страдайте вместе с нами. Но если вы ищете такое убежище, где можно терзать свое сердце свободными рыданиями, где можно испускать все вопли отчаяния, где никакой взгляд не остановится на вас, тогда, о, тогда лучше уходите отсюда, затворитесь в вашем доме, и там вы будете меньше на виду у всех, чем здесь, а ковры и обои вашей молельни будут лучше заглушать ваши рыдания, чем голые доски наших келий. А Бог, если только вы не заставили Его отвернуться от вас слишком великим грехом, всегда и везде будет с вами.

Неизвестная подняла голову и с удивлением посмотрела на молодую игуменью, обратившуюся к ней с такими словами.

— Матушка, — сказала она, — ведь все те, кто страдает, должны обратиться к Господу. Ведь ваш дом — святая станция на пути к Небу.

— Сестра моя, есть только один способ идти к Богу, — ответила монахиня, увлекаемая собственным отчаянием. — О чем вы сожалеете? Что вы оплакиваете? Чего вы просите? Свет оскорбил вас, дружба предала вас, у вас иссякли средства. И вот временная, преходящая горесть показалась вам горестью вечною и непреходящею. Ведь не правда ли, вот вы сейчас страдаете и убеждаете себя в том, что вечно будете так же страдать. Но ведь это все равно, как если бы человек, глядя на свою зиящую рану, уверил бы себя в том, что она никогда не заживет. Вы ошибаетесь, всякая рана, если она не смертельна, заживает. Переносите же страдание, дайте ему идти своим путем. Ведь, если вы выздоровеете и увидите, что вы прикованы к нам, тогда для вас настанут новые страдания, и они будут уже действительно вечны, нещадны, неслыханны. Сквозь монастырскую ограду вы будете видеть свет, в который вам уже нельзя будет вернуться. Тогда вы проклянете тот день, в который за вами затворилась ограда этого святого убежища, которое вы называете станциею на небесном пути. Может быть, то, что я говорю вам, не совсем согласуется с нашим уставом. Я еще так недавно стала игуменьею, что не успела вполне освоиться с ним. Но мои слова идут от моего собственного сердца, и то, что я говорю, я вижу каждую минуту не во мне самой, слава Богу, а вокруг себя.

— О, нет, нет! — воскликнула незнакомка. — Для меня мир больше не существует, я утратила все, что побуждало меня любить его. Будьте спокойны, матушка, я никогда не буду жалеть о нем. О, я это знаю наверное!.. Никогда!

— Значит то, что терзает вас, действительно, очень серьезно? То, что вы утратили, не пустой обман, а нечто действительное и существенное? Вы лишились мужа, ребенка, друга?.. О, если так, то я глубоко жалею вас, ибо сердце ваше ранено насквозь, а немощь ваша неизлечима. Тогда приходите к нам. Господь утешит вас. Он заменит нами, составляющими одну большую семью, одно стадо, у которого Он пастырь, друзей или родственников, которых вы утратили, и, — добавила монахиня тихим голосом, — если и не вполне примирит вас с судьбою — а это ведь тоже возможно, — то оставит вам хоть то последнее утешение, что вы будете плакать вместе со мною, пришедшей так же, как и вы, искать здесь утешения и все еще не нашедшей.

— Увы! — воскликнула незнакомка. — Такие ли слова должна была я услышать? Так ли утешают несчастных?

— Сударыня, — сказала игуменья, простирая руку к молодой женщине и как бы отстраняя от себя тот укор, который та ей сделала. — Не говорите в моем присутствии о несчастии. Я не знаю, кто вы, не знаю, что с вами приключилось, но вы не знаете, что такое несчастье.

— О, — вскричала незнакомка с таким выражением горести, что игуменья вся затрепетала, — правда ваша, что вы меня не знаете. Если бы знали, то не говорили бы со мною таким образом. Но ведь вы и не можете быть судьею моих страданий. Для этого надо было бы, чтобы вы сами перестрадали то же, что и я. А пока примите меня, приютите меня, отворите передо мною двери дома Божия. Мои слезы, мои вопли, мои стенания покажут вам, что я действительно несчастна.

— Да, — сказала игуменья, — по вашему тону, по вашим словам я вижу, что вы утратили человека, которого любили. Не так ли?

Незнакомка зарыдала, ломая себе руки.

— О, да, да! — сказала она.

— Ну, хорошо, — сказала игуменья, — если хотите, входите сюда. Только предупреждаю вас на тот случай, если ваши страдания так же велики, как мои, о том, что вы найдете в этом монастыре вечные, безжалостные стены, которые вместо того, чтобы направлять ваши мысли к небу, куда они должны возлетать, будут непрестанно устремлять их к земле, от которой будут вас отделять. Там, где кровь обращается, пульс бьется, сердце любит, там ничего не потухает. Как ни отделены мы от мира, как ни кажется нам, что мы скрыты, мертвые призывают нас из глубины своих могил. Зачем же вы покинете могилы ваших дорогих усопших?

— Потому что все, что я любила в этом мире, находится здесь, — ответила незнакомка голосом, заглушённым рыданиями, упав на колени перед игуменьей, которая смотрела на нее ошеломленно. — Теперь вы знаете мою тайну, сестра моя, теперь вы можете оценить мои страдания, мать моя. Я молю вас на коленях. Вы видите мои слезы. Примите жертву, которую я приношу Богу, окажите милость, о которой я вас молю. Его похоронили здесь, в Пейсаке. Дайте мне плакать на его могиле, которая находится здесь.

— Кто здесь? Какая могила? О ком вы говорите? Что вы хотите сказать? — воскликнула игуменья, отступая перед коленопреклоненной женщиной, на которую смотрела с ужасом.

— Когда я была счастлива, — продолжала незнакомка таким тихим голосом, что он почти заглушался шелестом ветвей от дуновения ветра, — когда я была счастлива, — а я была очень счастлива, — меня звали Наноною Лартиг. Теперь узнаете ли вы меня и знаете ли, о чем я молю вас?

Игуменья вскочила, словно подброшенная пружиною, и одно мгновение стояла немая и бледная, подняв глаза к небу.

— О, сударыня, — проговорила она наконец голосом, казавшимся спокойным, но в котором, однако же, отражалось охватившее ее волнение, — о, сударыня, так и вы меня не знаете, вы, которая пришла сюда просить позволения плакать на его могиле? Значит, вы не знаете, что я заплатила моею свободою, моим счастьем в этом мире и всеми слезами моего сердца за ту грустную радость, половину которой вы у меня выпрашиваете? Вы Нанона Лартиг, а я, когда у меня еще было имя, называлась виконтессою Канб.

Нанона испустила крик, подошла к игуменье и, приподняв покрывало, которым были закрыты потухшие глаза монахини, она узнала свою соперницу.

— Это она, — пробормотала Нанона, — она, которая была такая красавица, когда приезжала в Сен-Жорж! Ах, бедная!

Она отступила на шаг, все не сводя глаз с виконтессы и грустно покачивая головою.

— О! — воскликнула в свою очередь виконтесса, увлекаемая тем удовлетворением гордости, которое побуждает нас убедить себя в том, что мы умеем страдать лучше и глубже, чем другие. — О, вы только что произнесли хорошее слово, которое принесло мне пользу. О, должно быть, я жестоко страдала, если я так жестоко изменилась. Значит, я много пролила слез. Значит, я несчастнее, чем вы, потому что вы все еще прекрасны!

И виконтесса подняла к небу, словно ища там Каноля, глаза, в которых впервые за этот месяц сверкнул луч радости.

Нанона закрыла глаза руками и горько плакала.

— Увы, сударыня, — говорила она, — я не знала, к кому я обращаюсь. Я уже целый месяц не знаю, что вокруг меня происходит, не знаю, что могло сохранить мою красоту. Все это время я была в безумии. И вот теперь я здесь. Я не хочу, чтобы даже в самой смерти ревновали меня. Я прошу, чтобы меня взяли сюда, как самую простую монашенку. Сделайте из меня все, что вам угодно. Ведь в случае моего неповиновения вы можете карать меня со всею строгостью монастырского устава. Но все же, — добавила она дрожащим голосом, — от времени до времени вы ведь будете мне позволять видеть место, где покоится этот человек, которого мы так любили?

И она вся трепещущая и обессиленная опустилась на траву.

Виконтесса ничего не отвечала. Она сидела, откинувшись назад и опираясь о толстый ствол дерева, и сама казалась готовою испустить дух.

— О, сударыня, сударыня, — воскликнула Нанона, — вы мне не отвечаете, вы мне отказываете! Ну, так вот вам. У меня остается единственное сокровище. У вас, быть может, ничего от него не остается, а у меня есть вот это. Согласитесь на то, о чем я прошу вас, и это сокровище будет ваше.

И, сняв с шеи большой медальон на золотой цепочке, который был спрятан у ней на груди, она подала его госпоже Канб. Медальон лежал открытый на руке Наноны Лартиг.

Клара громко вскрикнула и бросилась на эту вещь, с восторгом целуя сухие холодные волосы.

— Так вот, — продолжала Нанона, стоя перед нею на коленях, — продолжаете ли вы думать, что вы страдали больше, чем я страдаю в эту минуту?

— О, вы одолели, сударыня, — отвечала виконтесса Канб, поднимая ее и заключая в свои объятия. — Придите ко мне, сестра моя! Теперь я люблю вас больше всего на свете, потому что вы поделились со мною этим сокровищем.

И, наклонившись к Наноне, которую она тихонько подняла, виконтесса прикоснулась к щеке той, которая была ее соперницей.

— О, вы будете моею истинною сестрою, моим другом. О, да, мы будем жить и умрем вместе, вспоминая о нем, молясь за него. Пойдемте, вы правы, он покоится недалеко отсюда, в церкви. Эта была единственная милость, которую я просила от той, кому посвятила всю мою жизнь. Да простит ей Бог!

При этих словах Клара взяла Нанону Лартиг за руку и они тихими шагами подошли к заросли лип и сосен, позади которых скрывалась церковь.

Виконтесса ввела Нанону в часовню, посреди которой лежал простой камень в четыре дюйма высотою. На этом камне был высечен крест.

Госпожа Канб ограничилась тем, что, не говоря ни слова, указала рукой на этот камень.

Нанона встала на колени и поцеловала мраморную плиту. Госпожа Канб прислонилась к алтарю и целовала волосы. Одна приучала себя к смерти, другая пыталась последний раз обратиться мечтою к жизни.

Четверть часа спустя обе женщины вернулись в монастырь. Они прерывали свое мрачное мечтание только тихими словами, обращенными к Богу.

— Сестра, — сказала виконтесса, — от сего часа у вас будет своя келья в этом монастыре. Хотите взять ту, которая возле моей? Мы будем одна около другой.

— Благодарю вас за предложение, которое вы мне делаете, — ответила Нанона Лартиг. — Только прежде, чем навсегда расстаться со светом, позвольте мне сказать последнее прости моему брату, который ожидает меня у ворот, который тоже измучен горестью.

— Увы! — тихонько проговорила госпожа Канб, невольно вспоминая о том, что спасение Ковиньяка стоило жизни его товарищу по плену. — Идите, сестра.

Нанона ушла.

II. Брат и сестра

Нанона правду сказала. Ковиньяк ее ждал, сидя на камне в двух шагах от своей лошади, на которую он печально поглядывал в то время, как сама лошадь, пощипывая сухую траву, росшую вокруг, время от времени поднимала голову и устремляла на хозяина свои смышленные глаза.

Перед искателем приключений тянулась пыльная дорога, которая версты за четыре дальше терялась среди леса, покрывающего скат горки. Казалось, она шла из этого монастыря и терялась где-то в пространстве.

Как ни мало его ум был склонен к философии, он, быть может, в это время думал о том, что там, вдали, был шумный и суетный мир, все отголоски которого замирали, дойдя до этой железной решетки с крестом. Ковиньяк и на самом деле дошел до такой степени чувствительности, что в нем можно было предположить подобные мысли.

Но ему показалось, что он уж слишком долго отдается такому чувствительному настроению. Он встряхнулся, напомнил себе, что он мужчина, и упрекнул себя за свою слабость.

— Как, — говорил он себе, — я человек, который выше всех этих людей по уму, разве могу я быть им равным по сердцу или лучше сказать, по бессердечности! Кой черт! Ришон умер, это правда, и Каноль умер, это тоже правда. Но ведь я-то жив, а в этом и состоит вся суть!..

Так-то оно так, но вот именно потому, что я жив, я и размышляю, а размышляя, я вспоминаю, а вспоминая, я становлюсь печальным. Бедный Ришон! Такой храбрый вояка! Бедный Каноль! Такой чудный дворянин! И вот оба они повешены, и повешены — тысяча чертей! — из-за меня, Ролана Ковиньяка!.. Ух! Все это так грустно, что я просто задыхаюсь!

Я уж не говорю о сестре. Она никогда не могла мною похвалиться, а теперь у ней нет и совсем никакой причины щадить меня, потому что Каноль умер, и потому что она имела глупость рассориться с д’Эперноном.

Теперь она, конечно, еще больше не жалует меня и, как только собою овладеет, так тотчас же первым делом лишит меня наследства. Так вот в этом-то и состоит моя главная беда, а вовсе не в этих чертовских воспоминаниях, которые меня преследуют. Каноль, Ришон, Ришон, Каноль!.. Ну, что же тут такого? Разве я не видывал на своем веку сотни умиравших людей, и разве они были не такие же люди, как и все другие!.. И все-таки, черт меня побери, бывают минуты, когда мне кажется, что я жалею о том, что не был повешен вместе с ними. По крайней мере, умер бы в хорошей компании, а теперь черт его знает, в какой компании придется умереть!..

В эту минуту монастырский колокол пробил семь ударов. Этот звон привел в себя Ковиньяка. Он вспомнил, что сестра велела ему ждать до семи часов, что она скоро появится, и что ему надо до конца выдержать свою роль утешителя.

В самом деле, дверь отворилась, и вышла Нанона. Она пришла через малый двор, где Ковиньяк мог бы ее дожидаться, если бы хотел, потому что посторонним дозволялось вступать сюда. Этот двор еще не считался священным местом, недоступным для мирян.

Но искатель приключений сам не пожелал вступить в этот двор, говоря, что близость монастырей, и в особенности женских, внушала ему дурные мысли. Поэтому, как мы уже сказали, он остался за оградою на дороге.

При звуке шагов по песку Ковиньяк обернулся и, увидав за решеткою Нанону, с глубоким вздохом сказал ей:

— А вот и ты, сестрица! Когда я вижу одну из этих зловещих решеток, вижу, как она запирается за бедною женщиною, мне так и представляется могильный камень, покрывающий умершую. Одну я не могу себе иначе представить, как в одежде послушницы, другую не иначе, как в саване.

Нанона печально улыбнулась.

— Это хорошо, — сказал Ковиньяк. — Ты уже больше не плачешь. Хорошее начало.

— Да, правда, — сказала Нанона, — я уже не могу плакать.

— Но можешь еще улыбаться. Ну, тем лучше, значит, теперь отправимся обратно? Я, право, сам не знаю отчего, но только эти места наводят меня на разные мысли.

— Спасительные? — спросила Нанона.

— Спасительные, говоришь ты? Ну, хорошо, не будем об этом спорить, я рад, что ты находишь эти мысли такими. Я думаю, что ты теперь сделала добрый запас таких мыслей, так что тебе их надолго хватит.

Нанона не отвечала, она задумалась.

— В числе этих спасительных мыслей, — решился спросить Ковиньяк, — надеюсь, была мысль о забвении обид?

— Если не о забвении, то, по крайней мере, о прощении.

— По-моему, лучше бы забвение, ну да все равно. Коли человек виноват, так ему не приходится быть разборчивым. Значит, ты мне простишь мои грехи, сестричка?

— Да, я их уже простила, — отвечала Нанона.

— А, это меня радует, — сказал Ковиньяк. — Значит, с этих пор ты будешь в состоянии смотреть на меня без отвращения.

— Не только без отвращения, но даже с удовольствием.

— С удовольствием?

— Да, мой друг.

— Друг? Вот как! Знаешь, Нанона, такое название доставляет мне большое удовольствие, потому что ты мне даешь его по доброй воле, тогда как братом ты должна меня называть волей-неволей. Значит, ты решилась переносить мое присутствие около себя?

— О, этого я не говорю, — ответила Нанона. — Существуют невозможные вещи, Ролан, и мы оба будем их помнить.

— Понимаю, — сказал Ковиньяк с новым глубочайшим вздохом. — Я изгнан. Ведь ты меня изгоняешь, не так ли, я больше не увижу тебя. Ну, что делать! Хотя для меня будет очень тяжело не видать тебя, Нанона, но я сам понимаю, что заслужил это. Да я и сам осудил себя на это. И что мне теперь делать во Франции? Мир заключен. Гиенна умиротворена. Королева и мадам Конде сделались наилучшими друзьями в мире, а я не могу себя обманывать до такой степени, чтобы воображать себе, что я заслужил милости той или другой из них. И самое лучшее, что я могу сделать, это удалиться в добровольное изгнание. Итак, милая сестричка, скажи прости вечному страннику. Теперь идет война в Африке. Бофор идет сражаться с неверными, и я пойду с ним. По правде сказать, я решительно не постигаю, в чем эти неверные провинились против верных. Но это до нашего брата не касается, это дело королей. А там можно быть убитым — вот и все, что мне нужно. Отправлюсь туда. Когда ты узнаешь, что я умер, ты все же будешь не так ненавидеть меня.

Нанона, которая слушала этот поток слов, опустив голову, подняла на Ковиньяка свои большие глаза.

— Это правда? — спросила она.

— Что?

— То, что ты задумал, брат?

Ковиньяк был увлечен в своем порыве красноречия звуком собственных слов, как это часто бывает с людьми, привыкшими к пустозвонству. Вопрос, заданный Наноною, призвал его к действительности. Он вопросил самого себя, нельзя ли ему как-нибудь от этого порыва вдохновения сделать переход к чему-нибудь посущественнее.

— Видишь ли, сестричка, — сказал он, — клянусь тебе… Уж, право, не знаю чем… Ну, клянусь тебе честью Ковиньяка, что я действительно глубоко опечален смертью Ришона, а еще больше смертью… Вот видишь ли, сейчас только, сидя вот на этом самом камне, я старался всеми силами и средствами угомонить свое сердце, которое до сих пор всю мою жизнь молчало во мне, и которое теперь не довольствуется тем, что бьется, но говорит, кричит, плачет. Скажи, Нанона, ведь это и есть то самое, что называется угрызениями совести?

Этот вопль был так натурален, был так полон горести, несмотря на его дикость, что Нанона поверила его исхождению из самой глубины сердца.

— Да, — сказала она, — это угрызение совести. Ты лучше, чем я думала.

— Ну, коли так, — сказал Ковиньяк, — коли это точно угрызение совести, то я отправлюсь в африканскую кампанию. Ведь ты доставишь мне средства для обмундирования и путешествия, и дай Бог, чтобы все твои горести удалились со мною.

— Ты никуда не пойдешь, брат, — сказала Нанона. — Отныне ты будешь вести жизнь вполне обеспеченного человека. Ты уже десять лет борешься с нищетою. Я не говорю об опасностях, которым ты подвергался, они неизбежно связаны с жизнью солдата. На этот раз ты спас свою жизнь там, где другой ее потерял. Значит, такова была воля Божия, чтобы ты жил, а мое желание, совпадающее с этою волею, в том, чтобы отныне ты жил счастливо.

— Погоди, сестрица, что ты такое говоришь и как понимать твои слова? — отвечал Ковиньяк.

— Я хочу сказать, что ты должен отправиться в мой дом в Либурне, прежде чем его успеют разграбить. Там в потайном шкафу, что позади венецианского зеркала…

— В потайном шкафу? — переспросил Ковиньяк.

— Да, ведь ты его знаешь, не правда ли? — спросила Нанона с улыбкою. — Ведь ты из этого самого шкафа месяц тому назад взял двести пистолей?

— Нанона, ты должна мне отдать ту справедливость, что я мог бы взять из этого шкафа, битком набитого золотом, гораздо больше, а между тем взял только то, что было мне существенно необходимо.

— Это правда, — сказала Нанона, — и если это может тебя оправдать в собственных глазах, то я охотно это подтверждаю.

Ковиньяк покраснел и опустил глаза.

— О, Боже мой, забудем об этом, — сказала Нанона. — Ты очень хорошо знаешь, что я прощаю тебя.

— А чем это доказывается? — спросил Ковиньяк.

— А вот чем. Ты отправишься в Либурн, откроешь этот шкаф и найдешь в нем все, что мне удалось уберечь от своего богатства: двадцать тысяч экю золотом.

— Что же я буду с ними делать?

— Ты их возьмешь.

— Но кому же ты предназначаешь эти двадцать тысяч экю?

— Тебе, брат. Это все, чем я располагаю. Ведь ты знаешь, что, расставаясь с д’Эперноном, я ничего не выпросила для себя, так что моими домами и замками завладели другие.

— Что ты говоришь, сестра! — вскричал пришедший в ужас Ковиньяк. — Что ты забрала себе в голову?

— Да ничего, Ролан, я только повторяю тебе, что ты возьмешь себе эти двадцать тысяч экю.

— Себе?.. А тебе?..

— Мне не нужно этих денег.

— Ага, я понимаю, у тебя есть другие. Ну, тем лучше! Но ведь эта сумма громадная, ты подумай об этом, сестра. Для меня этого много за один раз.

— У меня других денег нет, у меня остались только драгоценные вещи. Я и их тебе отдала бы, но они мне необходимы для вклада в этот монастырь.

Ковиньяк подскочил от удивления.

— В этот монастырь! — вскричал он. — Ты хочешь вступить, сестра, в этот монастырь?

— Да, мой друг.

— О, ради Бога не делай этого, сестричка! Монастырь!.. Ты подумай, какая там скучища! Ты об этом меня спроси, ведь я был в семинарии. Шутка сказать, монастырь! Нанона, не делай этого, ты сгниешь!

— Я на это и надеюсь, — сказала Нанона.

— Слушай, сестра, если так, то я не хочу твоих денег, слышишь? Черт побери! Эти деньги спалят мне руки.

— Ролан, — возразила Нанона, — я вступлю сюда не для того, чтобы тебя обогатить, а для того, чтобы самой стать счастливою.

— Но ведь это сумасшествие! — сказал Ковиньяк. — Я твой брат, Нанона, и я этого не допущу.

— Мое сердце уже здесь, Ролан. Что же будет делать мое тело в другом месте?

— Об этом страшно и подумать, — сказать Ковиньяк. — О, моя милая Нанона, моя дорогая сестра, пожалей себя!

— Пожалуйста, ни слова больше, Ролан. Ты слышал меня. Эти деньги твои, распорядись ими разумно, потому что твоя бедная Нанона не будет подле тебя, чтобы снабдить тебя снова деньгами.

— Но, послушай, сестра, что доброго сделал я для тебя, для того, чтобы ты так великодушно обошлась со мною?

— Ты дал мне то, чего одного я ожидала, чего одного жаждала, что для меня было всего дороже. Это было именно то, что ты привез мне из Бордо в тот вечер, когда он умер и когда я не могла умереть.

— Ах, да, вспоминаю, — сказал Ковиньяк, — это та прядь волос…

И искатель приключений понурил голову, он почувствовал у себя в глазах какое-то необычное ощущение.

Он поднял руку к глазам.

— Другой бы плакал, — сказал он. — Я плакать не умею, но, ей-богу, страдаю от этого нисколько не меньше, если не больше.

— Прощай, брат, — сказала Нанона, протягивая руку молодому человеку.

— Нет, нет, нет! — воскликнул Ковиньяк. — Никогда я не скажу тебе прости по своей доброй воле! И что тебя побуждает запираться в этом монастыре? Страх, что ли? Коли так, уедем из Гиенны, будем вместе бродить по свету. Ведь и в мое сердце вонзилась стрела, которую я повсюду буду носить с собою, и она будет причинять мне боль, которая заставит меня чувствовать и твою боль. Ты будешь мне говорить о нем, а я буду тебе говорить о Ришоне. Ты будешь плакать, а потом, может быть, и я тоже стану способен плакать, и это доставит мне облегчение. Хочешь, удалимся куда-нибудь в пустыню, и там я буду почтительно услуживать тебе, потому что ты святая девушка. Хочешь, я сам стану монахом? Впрочем, нет, я не в состоянии, признаюсь откровенно. А только ты не уходи в монастырь, не прощайся со мной навеки!

— Прощай, брат.

— Хочешь остаться в Гиенне, невзирая на бордосцев, на гасконцев, не взирая ни на кого? У меня теперь уже нет моего отряда, но со мной еще остаются Фергюзон, Барраба и Карротель. А мы вчетвером еще можем сделать много. Мы будем тебя охранять лучше, чем охраняют королеву, и если до тебя доберутся, если тронут хотя один волос на твоей голове, то ты можешь потом сказать: они умерли все четверо. Мир их праху.

— Прощай, — повторила она.

Ковиньяк собирался продолжать свои убеждения, как вдруг на дороге раздался стук кареты.

Перед каретою скакал верховой курьер в ливрее королевы.

— Это что такое? — сказал Ковиньяк, оборачиваясь в сторону кареты, но не опуская руки своей сестры, стоявшей по ту сторону решетки.

Карета тогдашнего фасона, с гербами и открытыми боками была запряжена шестеркою лошадей. В ней сидело восемь человек и с ними целая куча лакеев и пажей.

Позади кареты ехали гвардейцы и придворные верхом.

— Дорогу, дорогу! — кричал курьер, мимоходом хлестнув бичом лошадь Ковиньяка, хотя она стояла совсем в стороне на краю дороги.

Испуганная лошадь сделала прыжок.

— Эй, приятель, — крикнул Ковиньяк, выпуская руку сестры, — вы уж, пожалуйста, будьте поосторожнее!

— Дорогу королеве! — кричал курьер, мчась вперед.

— Королева, королева, вон оно что! — сказал Ковиньяк. — Ну, коли так, надо посторониться, чтобы не нажить каких-нибудь хлопот.

И он как можно ближе прижался к стене, держа лошадь под уздцы.

В эту минуту у кареты как раз порвался гуж, и кучер мощным усилием сдержал шестерку лошадей.

— Что такое? — раздался чей-то голос, отличавшийся сильным итальянским акцентом. — Почему остановились?

— Гуж порвался, ваше преосвященство, — сказал кучер.

— Откройте, откройте! — кричал тот же голос.

Два лакея бросились открывать дверцу, но прежде чем они успели отбросить подножку, человек с итальянским акцентом уже спрыгнул на землю.

— А, да это синьор Мазарини, — сказал Ковиньяк. — Он, по-видимому, не стал ждать, чтобы его попросили выйти из кареты первым.

После него вышла королева.

После королевы — Ларошфуко.

Ковиньяк протер себе глаза.

Вслед за Ларошфуко вышел д’Эпернон.

— Эх, — проговорил наш искатель приключений, — зачем вместо того другого не повесили вот этого!

За д’Эперноном последовал ля Мельере, а за ля Мельере герцог Бульонский и еще две придворные дамы.

— Я знал, что они уже прекратили драку, — сказал Ковиньяк, — но не знал, что они уже успели так крепко подружиться.

— Господа, — сказала королева, — вместо того, чтобы ждать здесь, пока исправят карету, не пройтись ли нам немножко? Погода прекрасная, воздух такой свежий.

— Как прикажете, ваше величество, — ответил Ларошфуко, низко кланяясь.

— Пойдемте рядом, герцог. Вы мне скажете какие-нибудь из ваших прекрасных изречений[3 — Ларошфуко был известный автор книги «Maximes», представляющей сборник кратких нравственных изречений, мыслей, поучений, характеристик и т. п.]. Вы, должно быть, немало их сочинили с тех пор, как мы не видались.

— Дайте мне руку, герцог, — сказал Мазарини герцогу Бульонскому. — Я знаю, что у вас подагра.

Д’Эпернон и ля Мельере замыкали шествие, беседуя с дамами.

Все эти люди смеялись и, освещенные теплыми лучами заходящего солнца, казались кучкою закадычных друзей, собравшихся на прогулку.

— А что, далеко еще отсюда до Бурей? — спросила королева. — Вы, господин Ларошфуко, изучили всю эту страну и можете дать ответ на такой вопрос.

— Три лье, государыня. Мы будем там, наверное, не позже девяти часов.

— Вот это хорошо. А завтра рано утром вы отправитесь к нашей милой кузине, мадам Конде, которую мы будем счастливы видеть.

— Ваше величество, — сказал герцог д’Эпернон, — видите вы этого красавца, который стоит у решетки и смотрит через нее на прекрасную даму, которая ушла в ту минуту, как мы вышли из кареты.

— Да, я видела все. Надо полагать, что в монастыре святой Редегонды, в Пейсаке, не любят скучать.

В эту минуту приведенная в порядок карета полною рысью догнала знатных путешественников, которые успели уже пройти шагов двадцать за монастырь.

— Ну, господа, — сказала королева, — не будем слишком утомляться. Ведь вы знаете, что сегодня король устраивает для нас музыкальный вечер.

И все они сели в карету с громким смехом, который скоро был заглушён стуком колес.

Ковиньяк, поглощенный созерцанием ужасного контраста между этою радостью, промелькнувшею по дороге, и этою немою горестью, затворившеюся в монастыре, смотрел вслед удалявшейся карете. Когда она пропала из виду, он сказал:

— Да, мне остается только порадоваться тому, что как я не плох, а все же есть люди, которые будут еще почище меня. Но, черт возьми, я постараюсь превзойти их. Я теперь богат, и это будет нетрудно для меня.

Он было повернулся, чтобы проститься с сестрою, но, как мы сказали, Нанона уже исчезла.

Тогда он со вздохом сел на коня, бросил последний взгляд на монастырь, поскакал по дороге к Либурну и скоро исчез за поворотом дороги, которая отходила в сторону от той, по какой направилась карета, увозившая знаменитых путников, игравших главные роли в этой повести.

Может быть, мы когда-нибудь встретимся с ними, потому что этот кажущийся мир, так плохо скрепленный кровью Ришона и Каноля, был только перемирием, и женская война еще не была окончена.